Стая
Шрифт:
Так началась для Граната иная, новая жизнь, в которой все обрело снова стройность, прочность и постоянство, в которой вновь окружили его столь же понятные люди, какими он привык видеть их с детства.
Подобравший его человек в черной железнодорожной шинели выхаживал его и выходил под конец лишь где-то к середке зимы. Звал он, правда, Граната другим именем, но привыкнуть к этому его чудачеству оказалось не столь уж и трудным делом.
Выправившись, Гранат повсюду теперь сопровождал этого человека. Когда тот уходил на станцию, Гранат убегал с ним и всегда верно дожидался его в коридоре служебки, через который входили и выходили проездные с поездов люди.
Когда начались новые охоты, старик и Гранат стали ходить по утрам на заброшенные торфоразработки стрелять уток.
Занимались мягкие, сырые утра, когда густые и вязкие туманы падали на плесы, заволакивая островки и низкий болотный лес, и лишь огромные черные сосны криво, точно гигантские, огнившие на корню грибы, выставлялись тогда из туманов по окоему болот, превосходно заметные в словно бы дымном рассветном небе. Гранат поднимал иногда из камышей уток и выгонял из крепи подранков, а старик экономно и с толком, чтоб пала добыча непременно ближе к сухому, метко бил эту сытую и сладкую птицу.
А когда оголился лес, наступило и самое расчудесное время — гон зайца по черной тропе.
И стали они уходить по просекам к тем самым, к далеким холмам с густяком и камнями, в которых зайцы залегали на дневки. Новый хозяин и здесь оказался ловок, как и в стрельбе по птице, — он всегда почти что выходил точно если не на первый, так на второй круг непременно и бил уверенно, с одного в большинстве выстрела.
И однажды на этих-то камнях Граната вдруг знакомо окликнули:
— Грана-ат?!
Гранат замер посередь гона — его уж давненько никто не окликал так.
На краю густяка стоял Витька.
Гранат уловил уж напрочь почти что позабытые запахи, но, увидев-узнав в руках у Витьки ружье, зарычал, широко расставив лапы, готовый скрыться в кустарнике в любое мгновение. Витька опустил ружье на землю и вышел навстречу. Гранат подпустил его к себе, и Витька, опустившись на коленки, принялся вдруг ласкаться, как ласкал всегда, когда был прежним Витькой, веселым и добрым, как до службы.
Он кусал губы и отводил взгляд, но, улучив момент, Гранат из предосторожности выскользнул все же у него из-под рук и помчал прочь.
— Гранат, Грана-ат?! — долго еще раздавалось по лесу сперва лишь позади, а потом и в разных сторонах вокруг, то тут, то там, — искал его Витька.
Гранат выбежал к новому своему хозяину с по-виновному, что самовольно сошел, мол, с круга, поджатым хвостом. Но старик нисколько не засердился. Он поглядел только на Граната и, точно поняв, что случилось с ним нечто серьезное, огромное, за что никогда не след ругаться, присел и стал доставать еду. Запыхавшийся, взволнованный и благодарный за понимание, Гранат вытянулся у его ног.
Они ели, а Витька все кружил по лесу, и звал, и посвистывал условно, но не было нынче снега в лесу с пожухлой осенней травой, а без снега редкий человек способен прочитывать следы, и Витькин зов все слабел и слабел вдалеке: уходил Витька вовсе не в ту сторону…
Гришка
Гришка поглядел за окно конюшни грустным глазом, ленясь стряхнуть мешающую смотреть челку. За узким, вдоль стены прорубленным окошком, низ которого приходился аккурат вровень с мордой, стояла ночь. Даже еще, может, и не ночь никакая вовсе, а так, поздний, затянувшийся, будто случайно зацепившийся
От поселкового клуба сюда, на окраину, долетали обрывки людских разговоров и тихая музыка. Окошко же глядело на небольшой болотистый пустыришко, за которым начинался молодой березовый густяк. Фонари на столбах уже давно зажглись, и конюшня отбрасывала на кочи долгую плотную тень, которая оканчивалась в самый раз у березняка, и тень от шестка с телевизорной антенкой, прикрепленной к коньку крыши, терялась из виду среди голых прутиков обронивших листву березок. А передние березки, однако, хорошо видать было. Они, передние-то эти, как плетень стояли, загораживая собою весь лесок, как бы скрывая совершающуюся там тайну. Но Гришка знал, что тайны там никакой ни сейчас, ни вообще нету. Ведь всего еще с месячишко назад он, Гришка-то, спутанный по передним ногам, побрыкивал среди тех самых березок с вечера до утра. Так что там пряталась сейчас просто-напросто ночь, а никакая не особая тайна.
На косяки окошка, утыканные то тут, то там погнутыми гвоздиками, которые держат рамы и которые с той поры в дереве пооставались, как на лето стекла в конюшне выставили, нынче уже с вечера настыло инея. Иней лежал, должно, и повсюду вокруг теперь за стеною конюшни на покрытых мертвой травой кочках. Гришка тяжело дохнул паром на подоконники, и там, где коснулось дерева его дыхание, враз стало сыро и ярко проблеснули махонькие такие капельки влаги.
Да-а, был-имелся Гришка нынче один на всю конюшню…
Последнюю-то гнедую кобылку прирезали еще в прошлом году, и как раз, пожалуй что, об эту самую пору.
В тот день они с Фалеем, как и нынче вот, только-только возвернулись с огородов, вывезя с последних делянок картошку. Фалей, матерясь и неловко тыкаясь пальцами, долго — ну, точно как вот и нынче тоже! — распрягал тогда, крепко будучи выпивши, потому что после каждой ездки его в дома заводили для угощений. И пока распрягал, Гришка все волей-неволей, а видал: бывшая та гнедая кобылка, подвешенная кверху брюхом в станке, где прежде ее обычно подковывали, была уже освежевана. И шкура ее, после того, должно, как кровь смывали, сохла на заборе, И Гришка запомнил будто голубое, как в сплошном синяке, старое и худое мясо на ногах и спине у той кобылки. И у него, у Гришки, верно, нынче такое же, как и у той кобылки, мясо-то. Ну да, именно к старости оно всегда так, конечно…
Закрыв глаза, Гришка вновь переступил с ноги на ногу и боком потерся о доски.
В кормушку заложено было малость сенца. Свежего, однако, нынешнего. Но аппетиту никакого не было. Гришка и вообще-то в последнее время больше пил, чем ел. Усталость все более обращалась у него почему-то в равнодушие к еде. Да и, по правде-то говоря, есть стало все труднее — зубы поистерлись крепко. И Гришка осторожно пошевелил губами, касаясь своих желтых сжеванных зубов.
Временами ему даже начинало представляться, будто все его члены существуют особняком, каждый по отдельности как бы: зубы, ноги, хвост, а в особенности так круглое огромное брюхо, которое, как в плетенке какой, колыхалось и жило меж ребер и в котором словно бы давно уже оборвалось что-то, смешалось и теперь висело тяжестью. Точно что-то чужое, инородное образовалось теперь во всей его внутренности. И как все это еще держалось вместе, как все это еще подчинялось его желаниям и как в работах-то послушным бывало, его самого, Гришку, изумляло порою необыкновенно. Уже весь составлен будто бы изо всего разного, как телега, которую на зиму разбирает Фалей, — передок, колеса, прочее остальное, — а вот движется, живет еще.