Стеклянная тетрадь
Шрифт:
— Выжил, — прошептали его слипшиеся губы, и он понял, что яма не приснилась. Вспомнилось, как сквозь ватную пелену предсмертного равнодушия он видел людей, вытаскивавших его из жидкой глубины, видел их пальцы, раздвигавшие ему веки. — Выжил…
Он лежал неподвижно.
Но зачем всё начинается сначала? Зачем вновь подкрадывается к нему трусливое тело, которому так не хочется становиться мёртвым куском мяса? Зачем выволакивают его из уютного бесчувственного тумана на свет, где так больно глазам и где нестерпимо кипят рваные раны? Откуда в людях столько чёрствого исполнительского долга?
— Ничего, солдат! Всем больно,
Всем больно! Но это до смерти, это пока жив! А он уже умер! Умер! Хватит! Смерть уже приходила к нему, она уже освободила его от страданий! Хватит! Кто дал этим белым халатам право лишать его смерти? Кто позволил им вернуть ему мучения?
Он взвыл.
Холодно звякнули в металлической посудине равнодушные окровавленные инструменты.
— И там действительно идёт война?
— Настоящая.
— Отсюда, когда смотришь бомбёжки и перестрелки через экран телевизора, всё кажется каким–то неправдоподобным… Такое ощущение, что крутят кино, а не репортажи с места событий, и мы видим статистов и актёров… Скажи, неужели тебе на самом деле приходилось убивать? — Товарищ вперил в него глаза из–за затемнённых очков; через коричневые стёкла просачивалось осуждение. — Тебе приходилось стрелять в людей? Что ты чувствовал при этом?
— Усталость.
— Усталость?
— Не от стрельбы… Усталость от всего, что было вокруг. А когда стрелял… Ты можешь не поверить, но мне легче делалось. Это вроде истерики. Не понимаешь? Ну, прокричишься, когда тебя гложет что–то, и становится легче. Разве у тебя такого не было?
— Странно. Может, ты не понимал, что от твоих пуль гибли люди? А если понимал, то неужели ты не мог отказаться убивать? Никто из вас ни разу не отказался?
— Приказ есть приказ.
— Это лишь оправдание.
— Я там не на курорте был, старик. Там все стреляют. Мужчина с оружием в руках не может не стрелять. Только ты зря думаешь, что от такой стрельбы кто–то получает удовольствие.
— Неужто, — приятель скривил рот, — неужто ты не чувствуешь вины? Ни вот хотя бы столечко?
— Нет. — Он взял стакан со стола и услышал, как нежно стукнулись кусочки льда друг о друга. Это был нежный звук из детской сказки. Трудно было поверить, что где–то продолжалась война. В стакане со льдом таится невероятная ложь для тех, кто не знает истины…
— Ну а если бы ты убил меня или кого–то из твоих близких? — не успокаивался друг.
— Во–первых, это вопрос из категории подлых. Во–вторых, я бы не знал об этом. Я ни разу не видел тех, кого убивал. Там нет лиц. Там есть фигуры врагов, контуры людей, но не люди. Там есть стволы автоматов, направленные в тебя, а лицо человека позади этого автомата тебя не интересует. Я воевал, а не расстреливал! — Он отхлебнул и ощутил обжигающее прикосновение холодного рома. — Я никогда не расстреливал. И меня убивали…
— Но это никому не даёт права! — друг негодующе сверкнул глазами, и негодование было видно даже сквозь тёмные стекла очков.
— Ты так думаешь? Ты до омерзения наивен. Ты же ничего не знаешь. Чего же ты хочешь от меня? Я досыта наглотался страха и ненависти. Я — калека. У меня крепкие руки и ноги, но я калека… Я лишён возможности вести нормальную
Приятель моргнул, но не придумал, как продолжить разговор. Да и разговор ли это? Всплеск вечности, всплеск её скрученных в кольцо ошибок. Нет, не разговор. Просто взгляд упирается во взгляд, слово штыком бьётся о слово, непонимание отмахивается от понимания.
— Шумная плоть в заботах страстей, сплошной маскарад безымянных людей. — Она закрыла книгу и посидела молча. Потом повернулась лицом к тёмному углу комнаты, где лежал не диване муж. — Странные слова, правда?
— Угу.
— Ты спишь? — она сощурила глаза, но не разглядела его лица.
— А что такое? — он шевельнулся неясной тенью.
— Ничего. Просто я хотела поговорить.
— Поговори. Разве я мешаю?
Она вздохнула и повернулась к окну. За окном темнела синева, иногда проносились бледные сполохи надвигавшейся грозы, и тогда на потолке на несколько мгновений появлялись причудливые тени ажурной уличной листвы.
— Ты стал вести себя так, будто не замечаешь меня, — с горечью произнесла она.
— Неправда, я замечаю тебя.
— Тогда почему всё стало по–другому? Почему сегодня не похоже на вчера? Почему ты ведёшь себя не так, как прежде?
— Всё меняется, дорогая. Всё постоянно меняется. Что–то внутри нас умирает, на смену ему приходит другое. Разве это плохо?
— Ведь я люблю его! — плакала она, уткнувшись в плечо сестры. — Неужели он не понимает этого? Я люблю его, а он постоянно унижает меня, оскорбляет, издевается. И мне кажется, что делает он это не случайно, что это доставляет ему удовольствие. Он стал совершенно другой. Ничего от доброты, ни следа от былого радушия… Неужели пули всё вышибли из него? Он стал злой… «Если тебе что–то надо, дорогая, ты только скажи, я всё сделаю!» А в глазах — холод, лёд. Он стал ужасным. Почти мёртвым…