Стеклянная тетрадь
Шрифт:
— Дорогой мой, я не узнаю тебя. Вот уже много дней ты не похож на себя! — Сицилия оперлась подбородком на изящную белую кисть тонкой руки. — Я прошу тебя сказать мне, в чём дело. Ты болен?..
Они сидели друг против друга, а между ними выстроились рядами белые тарелки с многоцветной пищей, пузатые рюмки и стройные бокалы из резного стекла, вазы с душистыми махровыми цветами и несколько фигурных свечей в тонких золотых подсвечниках.
— Может быть, у тебя неприятности в делах, милый?
— Это неприятности во мне, Сицилия. Я не знаю, смогу ли я объяснить тебе. Но дело не в том, что… Да вообще дело ни в чём… Просто я встретил странного человека,
Ваpламей вяло моргнул и увидел, что ковёр возле лица совершенно пропитался кровью. Глубоко в мозгу расплывалась тишина и теплота, пушистая, как котёнок. Ваpламей невидимо улыбнулся и подумал, что не сможет вспомнить всего, не успеет… Потому что ему было уютно, тепло, и потому что не было нужды вспоминать…
Сицилия наклонилась слегка над столом и попробовала заглянуть ему в глаза, но он отвёл их, будто был в чём–то виновен.
— Не допытывайся, прошу тебя, — негромко сказал он. — Жизнь подвела ко мне загадку. От меня как бы что–то требуется, словно я должен принять участие в каком–то представлении, или в загадке, или в сочинительстве… Я не знаю, я не желаю знать, потому что это выше моего сознания… Она ведь молчит…
— Кто она? О ком ты? — обеспокоенною спросила Сицилия.
— Аpкадиа, — Ваpламей поднёс к губам бокал.
— Она и есть тот самый странный человек?
— Да, но мне иногда кажется, что она не совсем человек, Сицилия. Аpкадиа похожа на человека. Но я не в силах объяснить, где я её встретил, откуда она появилась. У меня странное чувство, будто она вышла из меня самого, словно она и я сам — одно и то же… Но такого быть не может. Каждый человек всегда сам по себе. А тут… Она похожа на человека…
— На женщину, — уточнила Сицилия.
— Да, но на самом деле она что–то другое. Ты меня извини, но мне, вероятно, сейчас нужно уйти, — он внезапно поднялся, однако ничего не почувствовал, потому что память ему уже почти не поддавалась, он не мог вспомнить таких простых ощущений. Кровь перестала бежать из горячей раны, это Ваpламей определил по звуку — звук убегающей жизни прекратился. Холодный мрамор перестал быть холодным. Толчки сердца в затылок порчи совсем стихли и напоминали едва уловимое дыхание ветра на тихой поверхности тёмного озера. Ваpламей увидел перед собой женщину. Она посмотрела на него долгим взглядом, и он понял, что это Аpкадиа. Она никогда на самом деле не приходила к нему, она никогда не была в жизненном потоке, никто никогда не видел и не слышал её, но она всё–таки была, имела место, потому что мозг не давал покоя, потому что она не просто была или не была, а она требовала чего–то.
Странное такое имя — Аpкадиа. Странное. Но разве это имя? Разве оно есть? Разве живы эти буквы? Способны ли они составить настоящую женщину с этим именем? Аpкадиа и без имени остается собой. А он? Что есть он?
— Теперь ты уйдёшь, — сказала она, наклоняясь над ним к самому лицу.
Ваpламей увидел её мутно–туманные пальцы. Они тронули остановившуюся на полу кровь, погладили неподвижную щёку Ваpламея. Он ничего не ощутил, но каким–то образом осознал, что она погладила его и оставила на щеке кровавые следы — беспечный мазок художника.
— Ты придумал удивительную историю, Ваpламей, — продолжила она из бесконечного сумрака комнаты, — и теперь я буду иметь возможность сочинять тысячи вариантов нашей совместной жизни… Тысячи! Понимаешь? Я не верила в то, что ты сможешь сделать этот важный шаг. Ведь все люди достаточно трусливы. А ты оказался ближе к нам, которые не верят ни в смерть, ни в жизнь. Мы ведь просто забавляемся разными формами, различными возможностями творить форму и её причудливую историю. Если бы ты остался жить и не поднёс к виску револьвер, то ты бы имел одну–единственную жизнь. Ты бы не смог фантазировать, сочинять истории про себя и других людей. А теперь… Теперь я буду иметь возможность вместе с тобой придумывать горе и радости, которых никогда не было в жизни. Останься ты в живых, эта жизнь была бы твоим единственным вариантом. Сколько не изменял бы ты свою жизнь, она всё равно останется твоей единственной… Теперь же у тебя их станет бесконечное множество, и все они будут со мной, и все они будут во мне и в тебе. Мы отныне неделимы. Мы — одно. Мы — всё.
Аpкадиа поднесла руку к тяжёлому револьверу на полу и толкнула его пальцами. Ваpламей услышал, как холодный металл проехал по гладкому мрамору, едва уловимо хлюпнув в луже крови. И после этого тишина окончательно накрыла Ваpламея, унося несостоявшиеся жизни в неведомые дали.
А вдруг виноград не созреет? Как же будет тогда чувствовать себя виноградник? Не разовьётся ли в нём комплекс неполноценности? Виноградник ведь должен урожать виноград. Красивое слово урожать. Делать урожай, урожайничать. Если не будет винограда, то не будет ни изюма, ни виноградного вина. Досадно.
Сидели мы однажды на лавочке с одним, и я ему так красиво говорю:
— Скорее бы смерти касание ощутить. А то мне тут тяжко, ох, как тяжко.
— А что ты к ней рвёшься? — посмотрел он на меня и потянулся, как бы после глубокого и сладкого сна. — Не спеши умиpать–то. Или ты надеешься, что покой там получишь? Откуда тебе известно, что именно смерть…
— Знаю. Вроде бы даже помню это, — говорю я ему, а сам точно понимаю, что объяснить этого уже не сумею. Я на самом деле помню смерть, помню свободу.
— Ты прав, — он легко вздохнул. — Прав. Но не понимаешь одного: от жизненных сил избавившись, всякий покой ощутит. Но не в этом смысл. Покою надобно научиться при жизни. Тогда и вечность откроется и глубочайшая истина её, которую люди по свету выискивают.
И в тот момент я его понял. И почувствовал, что разваливаюсь я на мелкие частицы и как бы перестаю быть единым целым. Ветерок подхватил меня, как пыль, и завертел, закружил… Я сделался порхающей пушинкой, которая принадлежала мирозданию, у которой не имелось ничего своего… Я чувствовал покой. Я ощущал Бога в тот момент, потому что у меня не было страстей. Я был никто, я был всё. Я выпорхнул из тела. Я летал. И потому я был счастливее птицы…
Но белые халаты меня встряхнули, вдели обратно в ноги и руки, запихнули в земного полуидиота. И вот я снова лечусь.
Занавеска слегка отодвинута, и мне видна вертикальная полоска ночного окна. Далеко–далеко висит обгрызенный тучами ноготок бледного месяца. Ночной город странен тем, что в нём можно видеть всех сразу. Все люди, все семьи, все дыхания видны в свете вселенских оконных пятен. Но при этом, чувствуя присутствие всех живых существ и видя их, не можешь ощутить их, оставаясь в теле. Нужно что–то иное.