Степкино детство
Шрифт:
— Ну, черти-грохалы, — засмеялся Власка, — залезли в сапоги по самое пузо.
— А вот будешь сам конопатить да весь день в воде стоять, так с головой залезешь в сапоги, — ответил ему Степка и крикнул вниз:
— Эй, Мамбет! Что у нас тут было!
Но Мамбет протопал пудовыми сапожищами мимо Васиной горницы и даже головы не поднял. Будто и не ему говорят.
А за конопатчиками и в самом деле пошли бондари. Этих, если и не увидишь, так по кряхтенью услышишь. Каждый тащит на спине больше пуда обрезных досок. Хозяева отпускают шабашки эти даром: бери, сколько можешь унести
Власка спустился на самый край крыши, уперся ногами в последнюю дощечку и стал дожидаться, пока отец к самой горнице подойдет. И как только отец поравнялся с окнами Васиной горницы, Власка крикнул вниз:
— Тятька, что я тебе скажу! Ну-ко, сними-ка меня.
Большой отец у Власки. Между людьми он — что колокольня между домами. А прозвали его почему-то Митюней, как маленького.
Митюня положил на землю шабашку, поднял ладони кверху, снял Власку с крыши и поставил наземь.
— Дядя Митюня! Нынче на звонаревском дворе заваруха была. Постой-ка минутку, я тебе расскажу, — начал было Степка.
Но Власка обернулся и ощерил зубы на Степку:
— Не лезь, я своему батяше сам расскажу. А ты своего деда сиди дожидайся.
И ушел с отцом. Долго еще Степка с Сусликом слышали Власкин голос:
— А мы их… А я как дал…
— Хвасту-у-ун, — заорали с крыши Степка и Суслик в один голос.
Теперь они остались на крыше вдвоем. Внизу проходили люди, тарахтели ломовые извозчики, хлопали калитки, скрипели полотнища ворот. Народ расходился и разъезжался по своим дворам. А ватажниц нет, и деда нет… Когда же они? Поздно уж… И вдруг — песня. Степка и Суслик вытянули шеи… Протяжная песня, знакомая… И сейчас же в сумерках забелели платки. Это они идут, ватажницы, «бабы в штанах». И вправду чудные: с ног — совсем мужики, в сапогах, в холщовых штанах. А лица все бабьи, и головы платочками белыми повязаны.
Еще до горницы до Васиной не дошли ватажницы, а на крышу уже пахнуло от них рыбой, смолой, морем. Они на промыслах-ватагах работают. За день каждая три тысячи рыбин, а то и больше, порежет, посолит и в солильные чаны уложит. И все равно домой идут с песнями. Одна затянет, другие подхватят;
Мы с подружкой режем, солим, Скамеечка крайняя…Ватажницы тоже тащат шабашки — живых сазанов с золотистой чешуей или серебристых сельдей на кукане. Этим шабашек хоть и не дают, да они сами берут.
— Мамка-а! — закричал Суслик.
Расталкивая товарок, из толпы ватажниц выбралась маленькая Марина — мать Суслика, подошла близко к Васиной горнице и закивала головой ребятам.
— Прощай, Степ. Поужинаешь, выходи на завалинку, — сказал Суслик. И с одной дощечки на другую, с крыши на обгорелый столб — прыг к матери. Выхватил у нее из рук сазана — и пошли.
Степка видел, как Суслик затесался в ораву ватажниц и что-то говорил им, размахивал руками, останавливался, показывал пальцами на звонаревский двор. Ватажницы тоже оглядывались на звонаревский двор и только головами качали.
Уже весь народ прошел. Только деда одного все нет и нет… А уж поздно. Вечер переходит в ночь. Темная синева опустилась на крыши домов. И все запахло по-иному — и пыль и трава…
И вот уже в синих сумерках загораются огоньки. Значит, зашагал по слободке маленький молчаливый человечек на тоненьких ногах, в сером колпачке на голове.
Под мышкой у него стремянка, тонкая и легкая, как он сам. В руках — фляга с маслом, на поясе ламповый ерш.
Это фонарщик.
Чтобы не тратить спичек, фонарщик таскает с собой зажженную лампу. Лампа на бегу мотается, желтые пятна света прыгают с земли на заборы, с заборов на крыши.
Вот он подбегает к фонарю на углу Безродной, вскидывает на него свою стремянку в три жердочки и взлетает вверх.
Фонарь — вровень с крышей, на которой сидит Степка. А все равно не уследить Степке за руками фонарщика, не понять их проворства. Мелькнет черный ерш в ламповом стекле, булькнет масло из фляги, и огонек вспыхивает. Всё — разом, всё одним духом. И уже хлопает дверца фонаря. И уже сам фонарщик соскользнул на землю, стремянка — под мышкой, и он бежит дальше, к следующему фонарю.
С тех пор как Степка помнит себя, он помнит и фонарщика, и никогда не слыхал он, чтобы фонарщик произнес хоть слово. И старшие не слыхали. Губы у него всегда крепко сжаты, вытянуты в ниточку, точно на ключ заперты. Каждый вечер пробегает он на своих тоненьких паучьих ногах по слободке. А вслед за ним, как звездочки в небе, зажигаются и бегут огоньки.
Чудной он. Ни на одного человека не похож. А может, он колдун какой-нибудь?
Уже зажглись все шесть фонарей слободки — по одному в начале и в конце каждой улицы. Фонарщик засеменил через мост. Теперь и по той стороне побежали огоньки, то пропадая в низинах, то выбегая на бугры. Огоньки уже замелькали по Ново-Продольной, по дороге к городу…
А деда все нет и нет…
Что-то теплое, мягкое ударило Степку в щеку и с тихим писком шарахнулось в сторону. Летучая мышь. Вот она, тут. Зацепилась лапками за выступ на трубе крыши и повисла вниз головой.
Степка осторожно покосился на нее: висит тихая, серая. И уши торчат — большие, прозрачные, будто у человека.
«Сосчитаю до ста, — подумал Степка, — не придет дед — уйду домой. Ну его».
— Раз, два, три, четыре, пять, — считает Степка, зажмурив глаза и прислушиваясь к шорохам. Сосчитал до ста. Тихо. Насчитал еще сто… Нет, не идет дед.
Степка нащупал ногой перекладину и, шурша по ржавчине крыши, стал спускаться вниз. Уперся ногой в последнюю перекладину и вдруг замер. То ли показалось, то ли в самом деле мышь на трубе вздыхает, как человек вздыхает.
Закрыл глаза. Прислушался… Вздыхает.
— Кш-ш-ш, — тихонько шугнул он ее.
Летучая мышь поднялась с трубы и темной паутиной пролетела над его головой.
Лоб у Степки покрылся испариной.
— Деда! — крикнул он.
«Э-да-а», — отозвалось эхо за рекою.