Стерегущие дом
Шрифт:
Она передернула плечами. Становилось холодно, она повернула назад.
Когда Маргарет подошла к дому, на крыльце, в теплом углу, куда добиралось чахлое солнце, сидел Роджер Эллис — в том самом углу, где с прабабкой случился удар. До сих пор сюда никто не решался ступить. Точно огорожено было кругом. А сейчас сидит как ни в чем не бывало этот низенький человечек, седой, с усиками; откинулся к стене вместе со стулом и бренчит на банджо. И напевает тихонько старинный блюз. Названия Маргарет не знала, а может, его и не было; она вспомнила песню по одной повторяющейся строке — ей нравилось печальное и мягкое звучание этих слов: «Мне в дом одинокий пора». Она остановилась на краю крыльца у ступенек и стала слушать. По телу пробежала дрожь,
Раза два кто-то высунулся из дверей послушать, кто-то поднялся на крыльцо.
Постели мне тюфяк на полу, на полу! Мне в дом одинокий надолго пора.Маргарет снова бросило в дрожь. Она увидела все это своими глазами. Скорбь и плач ушедших поколений; скорбь и плач поколений будущих. Она ощущала все это: толчки крови и биение сердца в струнах банджо, в негромком мягком голосе, поющем над ними:
Не стынуть мне там на ветру, на ветру!Маргарет почувствовала, как вытягивается, становится все выше — вот уже дом остался далеко внизу. Она такого роста, что может заглянуть в печную трубу и разглядеть ее черное от сажи нутро. Такого роста, что может смотреть на кроны сосен, растущих на самой вершине гривы, прикрывающей дом с севера. Такого, что ей видна вся река от истоков до устья — видно, как она извивается и петляет меж ив и берез. Можно проводить ее взглядом на юг, видеть сверху даже могучие черные березы и прибрежные дубы, проводить ее взглядом до самого Мексиканского залива. Все ее чувства обострились, как и подобает при таком большом росте. Ей слышно было, как колышется земля у нее под ногами; как размеренно дышит, переходя от одного времени года к другому. Слышно, как движутся звезды, едва не касаясь ее волос.
Ее тело налилось, раздалось вширь. «Никогда меня не положат в деревянный ящик, — думала она, — не опустят в землю, я ни за что не буду стареть, не увижу, как у меня на руках начнут проступать сквозь кожу вены… А занятно, отчего это у стариков все, что должно происходить внутри, выпячивается на поверхность. Мускулы и сухожилия становятся жесткими, волокнистыми и провисают вместе с кожей. Вены надуваются, так что их видишь, где раньше ничего не было. На лбу, где когда-то была гладкая кожа, зазубринами, точно лезвие пилы, выпирают мелкие, синие жилки. Другие, похожие на веревки, оплетают ноги и тыльную сторону рук. Пульс бьется в таких местах, где его до сих пор никогда не бывало. Например, на горле. Ты даже не подозреваешь, что он тут есть, а в один прекрасный день вдруг — вот он, весь на виду, качает твою кровь, и любуйся, кто хочет… Со мной такого не случится, — думала Маргарет. — Я никогда не состарюсь и никогда не умру. Этого не может быть…»
Из кухни вышли женщины послушать песню. Они теснили друг друга из дверей, становились ломаной линией поперек крыльца, и все как одна вытирали о передник влажные или жирные руки. На каждой было платье из пестрого ситца, самое нарядное, какое специально берегут на случай похорон или свадеб…
Похороны и свадьбы. Вечно-то они вместе. Почему так получается? Одно означает жизнь, другое смерть — что тут может быть общего? А они всегда как-то рядом… Вот, к примеру, двоюродная сестра Хильда и младший сын Роберта Стоукса. Вчера вечером улизнули тайком на конюшню; Маргарет тогда забилась подальше, притворилась, будто ее нет, будто она ничего не видит и не слышит. Именно там, в полной едких испарений конюшне, она впервые по-настоящему испытала прилив томления и где-то в глубине души пожалела, что не она на месте Хильды. Это был зов, влечение; это было в первый раз… Она ругала себя и всех мужчин и ненавидела свое тело за то, что оно хочет с ней сотворить… У нее все болело от напряжения, от этой борьбы с собой. А наутро она себя чувствовала так, словно много дней подряд мотыжила хлопок…
Маргарет взглянула на Хильду, стоящую среди женщин на крыльце, и даже под двумя длинными мешковатыми кофтами, напяленными одна поверх другой, увидела, какая у нее ловкая стройная фигура. Как она держит руки перед собой — смиренно, почти молитвенно. Какое нежное, нетронутое у нее лицо в резком свете зимнего дня. Только глаза сонные и обведены кругами.
Маргарет перевела взгляд на свое собственное жесткое и угловатое тело. Подходящее для леса, для полей. Неуклюжее, нескладное на кухне. Или с мужчиной. Она отвернулась, сдерживая слезы.
На другой день народ начал разъезжаться; первыми — родня с Оленьего Брода; им было ехать дальше всех. Маргарет стояла на затоптанном, замусоренном дворе и смотрела, как они собираются в дорогу.
Роджер Элис, который правил одним из двух фургонов — ярко-голубым, с низкорослым молодым мулом в оглоблях, — вдруг взглянул вниз, прямо на нее.
— Ну, бывай.
Она не ответила. Мул, отгоняя налетевших слепней, дергал ушами.
— В мамашу пошла, — сказал он.
— Все может быть.
— Эх, и хороша была женщина.
Маргарет почувствовала, что краснеет от удовольствия, и потому пришла в ярость.
— Никакой у меня мамаши нет, — сказала она. — И вообще все говорят, что я — вылитый отец.
Она повернулась на каблуках и пошла в дом, вызывающе неся свое рослое ширококостное тело.
Короткая суровая зима миновала. Зарядили ранние дожди, тихие, мелкие, как туман или дымка; они сеялись водяной пылью на дома, на деревья, на землю — ласковые дожди. Солнце светило урывками, небо застлало ровной светло-серой пеленой, и с каждым часом все сильней прогревалась почва. Фермеры выходили проверять: приложат ладони к земле и смотрят, забирает она тепло или отдает. Только так и определишь. А сами уже заранее знали, что тепло пойдет к ним в ладони. Прямо-таки чувствовалось, как задышала земля. Те, у кого поля лежали по возвышенностям, брались за пахоту — под хлопок, под горох, под кукурузу. Жители поймы дожидались, пока придет половодье и покроет их поля жирным черным илом, нанесенным с севера. Для них ранняя весна была порой отдыха, почти такой же, как зима. Последние крохи привольной жизни вплоть до самого конца лета, до тех быстротечных недель, когда созревает хлопок и когда делать нечего — только сиди и жди.
Маргарет больше не ютилась в своем дуплистом стволе. Теперь можно было бродить где вздумается, везде теплынь и благодать. Приметы весны сменялись у нее на глазах, и она отсчитывала одну за другой: вот зацвели в сыром сосновом бору лесные гвоздики. Вот показались на заливных лугах безымянные алые цветы, а поглубже, в заболоченных местах, подстерегая мух, подняли свои зеленоватые кувшинчики мухоловки. Появилась болотная азалия, белая и розовая. И пламенная азалия, усыпанная, точно рдеющими угольками, крохотными цветочками. И пахучий земляничный куст, с цветами темными и красными, как сосок на женской груди.
Маргарет отсчитывала серенькие теплые дни и ждала. Она видела, как речка, постепенно набухавшая весь этот месяц, выходит из обрывистых низких берегов и понемногу наползает на землю. Наконец она увидела, как через край горизонта перевалили густые черные тучи; хлынули затяжные, временами с градом, ливни. От этих ливней — старики величали их косохлестами — ручьи вскипали белым ключом и мчались вниз по долинам, руша деревья и ворочая валуны, таща за собой под тяжелым, прорезанным молниями, черным небом трупы утонувших животных.