Стерегущие дом
Шрифт:
Лорена слабо махала рукой невидимым людям, улыбалась им и все что-то мурлыкала, теперь уже беззвучно. Уильям на всю жизнь запомнил, как он сидел и смотрел в эти большие серые глаза; смотрел, как в них гаснет свет, незаметно, мало-помалу, пока — он не мог бы точно сказать, в какой миг это произошло, — пока не погас окончательно. Пока все совсем не кончилось — и беззвучная песенка, и движения, пока не оказалось, что он сидит и смотрит в открытые мертвые глаза. Не серые — вообще никакого цвета; просто потухшие глаза. Он закрыл их сам.
Врач все еще спал, но сиделка-негритянка встретилась Уильяму в холле, когда он вышел за дверь. Он услышал, как шуршит ее крахмальная белая юбка, почувствовал,
Прошло время; два часа — наверняка, три — едва ли; Уильям встал и пошел назад. Он ступал легко, без усилий, как будто тело его стало невесомым. Он перестал ощущать себя в этом теле.
Он вышел из леса и увидел свой дом посреди зеленого, обсаженного цветами двора. Из кухни доносились причитания — то нарастали, то стихали в лад движениям плакальщицы. На заднем крыльце сидел негритенок, совсем маленький, лет четырех, не больше. Уильям как будто не видел его до сих пор. Надо спросить, чей это,— подумал он. — Наверно, кого-нибудь из здешних, я его просто не замечал.— Мальчик сидел на верхней ступеньке не шевелясь, только чуть повернул головенку, когда Уильям проходил мимо. Уильям кивнул ему. Негритенок тоже кивнул в ответ.
Уильям пошел вокруг дома мимо нового крыла, которое выстроил для своей жены и для будущих детей. Широкая веранда была обвита белой глицинией; два года назад ее посадила здесь Лорена. Плети вытянулись и разрослись; пора их цветения миновала, и они были покрыты перистыми листьями. Уильям ходил вокруг дома, слушая, как ботинки припечатывают к земле мягкую, вялую от солнца траву. Когда перед ним оказалась входная дверь, он вошел в дом, и ему ударил в ноздри непривычный запах мебельной политуры. Видно, открыли парадные комнаты и наводят там чистоту, готовятся к поминкам.
Где мои родители?— спросил он у горничных и с
Родителей он застал в столовой. Старики сидели вдвоем на больших креслах-качалках в застекленном фонаре. Просто сидели и смотрели в открытое окно, на травяной косогор, спускающийся к полям с аккуратными зелеными рядами созревающего хлопка. Уильям остановился у обеденного стола, водя большим пальцем туда-сюда по глянцевитой полированной крышке.
— Склеп все-таки понадобится мне, — сказал он. — Вот как.
Его построили пять лет назад старики Хауленды, специально нанимали в Мобиле архитектора. Он стоял на самом высоком месте методистского кладбища в Мэдисон-Сити. Кирпичный склеп, побеленный, со сводчатой полукруглой кровлей и крестом на маковке. К нему вели две мраморные ступени, по бокам стояли две урны, а спереди была чистая гладкая мраморная доска, чтобы наносить имена.
Его сделали для стариков. Но когда Уильям пришел из леса и увидел широкую черную ленту на парадной двери и горничных за уборкой гостиной, запертой было на лето, он понял, что надо делать.
— Я не хочу ее зарывать, — сказал он родителям. — Пусть она лежит в склепе.
Они молча кивнули, соглашаясь. Позади скрипнул стул: горничные стали поворачивать к стене зеркала.
Наверху, поперек мраморной доски, Уильям высек свое имя — в томительные дни после похорон, когда из Мобила приехал каменщик. Дальше стояло имя «Лорена», а перед ним только два слова: «Моя жена». И больше ничего.
Через год Уильям высек еще две даты и слова: «Мой сын».
Потом была война, и он отправился в Кемп-Мартин, в Новый Орлеан. Ближе этого к французским окопам Уильям не попал, хотя и тут чуть не расстался с жизнью во время эпидемии испанки. Наконец он вернулся домой, долговязый, как палка, тощий, в чем только душа держится. Вернулся в родительский дом, к своей единственной дочери и больше почти никуда не трогался из округа, только раза три в год ездил по делам в Чаттанугу.
Была у Уильяма Хауленда младшая сестра по имени Энн. Она вышла замуж за троюродного брата, Хауленда Кемпбелла, сына того самого адвоката, который в свое время обучал Уильяма юриспруденции. (Браки с дальней родней были у Хаулендов не в диковинку. Так уж повелось среди них; и не сказать, чтобы намеренно — просто выходило само собой.) Энн, женщина высокого роста, шумливая и деловитая, беспокоилась, что брат в тридцать лет остался вдовцом. Она писала ему фиолетовыми чернилами бессчетные письма, уговаривая приехать погостить. «Тебе так полезно было бы переменить обстановку», — повторяла она.
Уильям вежливо отвечал на каждое письмо, хотя терпеть не мог писанины; даже собственные конторские книги были ему в тягость. Из года в год он терпеливо объяснял, почему не может приехать. То в хлопке завелся долгоносик, то луг засеян на пробу новым видом клевера — красным, то выводят новый сорт кормовой кукурузы.
Энн Хауленд Кемпбелл сидела у себя в Атланте, в большом белом особняке на обсаженной деревьями улице, читала эти письма и показывала их своему дородному весельчаку мужу.
Тот фыркал и смахивал их в сторону.
— Душенька, — говорил он. — Перестань зря стараться, тебе его не женить.
— Я про это даже не заикалась.
— Он не хуже моего знает, что получится, если он хоть нос покажет сюда.
Энн смотрела на свой дом, где все прибавлялось ребятни; на свой круглый живот — она ждала следующего — и бережно прикрывала его ладонями.
— Ему нужна жена. Та, первая, совсем ему не подходила, и он очень скоро сам бы это понял.
— Хм, — произнес ее муж. — Похоже, что он считает иначе.