Стерегущие дом
Шрифт:
— Уж сколько лет в семье все до единого вот такие.
— На всякий случай условимся, — продолжал Уильям. — Если меня не видно день-другой, стало быть, я на болоте. Если прошло дня четыре, со мной что-то неладно. Ну а если неделя, то доктор Гарри Хауленд Армстронг идет, собирает всю родню и объявляет, что руки мистера Кэлвина Робертсона запачканы моей кровью.
— Брось ты, Уилл, — сказал Кэлвин.
— Все забавы, — сказал Армстронг. — И никогда-то эти Хауленды не взрослеют. — Он взял в руки плетенку, упер ее в свое круглое брюшко. — А людям дело надо делать.
—
— Наши все передохли, — сказал Гарри Армстронг. — Выходим утром, глядим — валяются по всему двору, лапки кверху, все дохлые и все смердят.
— Ну вот, а еще врач. Людей беретесь лечить, а у самих куры дохнут. Тут поневоле призадумаешься.
Гарри Армстронг вздохнул. Он уже опять взмок, пот струйками стекал у него по лицу, но вытереть было нечем: руки заняты. Он еще раз вздохнул, кивнул на прощанье и потащился дальше.
— Значит, теперь жди в гости, — сказал Уильям.
Кэлвин Робертсон что-то буркнул, круто повернулся и пошел прочь.
В тот вечер Гарри Армстронг за обедом сказал жене:
— Угадай, что еще собирается выкинуть Уилл Хауленд?
Она не стала спрашивать. Что толку? За тридцать пять лет семейной жизни она убедилась, что муж и так все расскажет, и непременно на свой лад.
— Отправляется искать винокурню, — хохотнул доктор. — А мне сообщил об этом, чтобы Кэлвин Робертсон ненароком не пристрелил его на болоте.
Миссис Армстронг с сожалением поцокала языком:
— Ай-я-яй. Неужели покажет на них?
— Кто, Уилл? — вскинулся Гарри Армстронг. — Чистокровный Хауленд?
Она смутилась.
— Я ведь только спросила.
— Ему такое и в голову не придет, — убежденно сказал Гарри. — Это он так, игры придумывает себе на потеху.
Уилл Хауленд готовился к своей игре обстоятельно. Прежде всего наведался к Питеру Уошберну, негру, который строил лодки. Он застал Питера на берегу реки у сарая; мастер что-то строгал, а вокруг шелестели ивы, трепеща на ветру узкими пыльными листьями. Уилл сторговал себе ялик — тот, что был только еще начат, — и стал с нетерпением ждать. Уошберн работал медленно — Уильям Хауленд специально два раза побывал в городе, проверить, как подвигается дело. Наконец все было готово, и они с Питером Уошберном спустили ялик на воду, чтобы древесина набухла и раздалась. Привязали лодку к прибрежной березе и затопили по самый планшир — пусть вылежится, дойдет в илистой воде.
Потом Уильяму стало не до того: поспел хлопок. Он повесил на плечо мешок и несколько рядов прошел сам, потому что не любил, чтобы рука теряла сноровку. Собирать хлопок — нетрудная работа, ребятишки и то собирали. Если рассудить, им даже и легче: с таким ростом, как у него, чересчур низко нагибаться. Зато, что ни говори, рука очень крепчает, когда кончиками пальцев выдергиваешь хлопок из зубчатой коробочки. У Уильяма Хауленда правая кисть была заметно шире левой, и он этим немножко гордился.
Сборщики хлопка работали, пока все поля не оберут дочиста, — работали неделями, без передышки, под нестерпимо синим небом, обложенным со всех сторон тяжелыми черными грозовыми тучами. Дождя в это время года почти никогда не бывало. Тучи громоздились все выше, но так и не трогались с горизонта. Они будто навечно утвердились там наподобие гор. По утрам их первыми освещала заря, на закате они багряно пламенели в последних лучах солнца. Иногда сборщики хлопка работали ночами, но и тогда, выпрямляясь, чтобы разогнуть усталую спину, видели по краям земли все те же высокие тучи, серебристые, сияющие белизной при луне.
Вечером Уильям валился на кровать, не давая себе труда раздеться. Порой, в считанные мгновения перед сном, он успевал подумать о новом ялике, о болотах, о том, что сделает, когда кончится сбор хлопка и умолкнет грохот хлопкоочистительных машин… Они с Питером Уошберном стащат ялик с илистого мелководья и будут окатывать проточной водой, пока не отмоют дочиста. Потом погрузят в фургон и повезут по дорогам, которые поколения Хаулендов проторили через песчаные красные холмы, когда шагали изо дня в день, кто за дровами, кто на охоту, а кто просто так, ради удовольствия протоптать новую тропинку по земле. И наконец они выведут ялик на речушку, прозванную Оленьим ручьем. Дальше Уильяму предстоит пробираться в глубь болот одному. Он был уверен, что сумеет.
Сбор хлопка шел к концу, и Уильям Хауленд заметил, что все чаще вспоминает про болота. «Скоро двинусь», — передал он Питеру Уошберну.
Однако вышло иначе. В тот самый вечер, когда он окончательно решил, что готов в дорогу, он получил письмо от дочери. Ее почерк, летящий, прихотливый, нечеткий, чем-то напоминал ее манеру читать стихи. Письмецо было нацарапано наспех и сложено раньше, чем просохли чернила. Уильям угадывал изящные очертания букв, старался прочесть смазанные, неразборчивые слова, вдыхал тонкий аромат духов, идущий от бумаги. Понять удалось одно: что она едет домой.
Он встречал ее на станции.
Она была такая же, как всегда, — худенькая, высокая, белоголовая. Только куда-то делась ее обычная рассеянность. Она бросилась к нему и — до сих пор этого на людях никогда не бывало — повисла у него на шее.
— Папочка! — Она горячо зашептала ему в ухо. — Ты удивился, да? Правда, изумительно? Просто дивно, просто лучше не бывает…
Уильям Хауленд терпеливо объяснил:
— Письмо было все смазано, дочка. Я мало что сумел разобрать. — Он увидел, как у нее вытянулось лицо, задрожала нижняя губа. — Ты его слишком рано сложила, — мягко прибавил он. — Ничего, расскажи сейчас.
Она отступила на шаг и сказала громко, с расстановкой, точно обращаясь к глухому или постороннему (и Уильяму вдруг подумалось, что, может быть, таков он и есть):
— Я выхожу замуж.
Он глядел на нее, а сознание отметило только, что станционный смотритель Руфус Мэттьюс схватил метлу и, притворяясь, будто ничего не слышал, стал подметать пыльную сухую платформу.
— Ты удивляешься, папочка? — ворковала Абигейл. — Чудесно, правда? Я знаю, ты думал, что меня уже вовеки не сбыть с рук.