«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
Шрифт:
А в конце — гаснущий свет и умирание «я»: «Ничего нет, кроме темноты. А в ней, / уж точно, ни альфы, ни йота. / Только слоги тем, но и ты», т.е. воцаряется полная тем-но-та.
Привлекала Лосева и лексика недавнего прошлого — советский новояз («омут лубянок и бутырок», стукачи, сельсовет, самиздат, ЦПКО, ЦДЛ, «СССР на стройке Чека», «без права переписки»), и архаизмы минувших веков (идолище, капище, сиречь, оплечь, зга, се, челобитная, «яко пророк провидех и писах»). Не прочь он был заглянуть и в завтрашний день
Пожалуй, больше всего увлекала стихотворца звукосмысловая перекличка слов. Так, обращаясь к звукописи — аллитерации и ассонансам — для усиления художественной выразительности, он любил тройственные повторы («обломан, обезличен, обесцвечен», «шорох, шарканье, шелест», «убежать, ускользнуть, улизнуть», «вспухая, вздыхая, ворча», «толстого тела тюфяк») и повторение морфем, в частности приставок:
и заскулит ошпаренный щенок, и запоют станки многоголосо, и заснуёт челнок, и застучат колёса.Вслушиваясь в звучание стихотворной речи, он боялся «омертвить» буквой звук, и ему казалось: «Каждый звук калечит мой язык или позорит» и «лишён грамматики язык, где звук не отличим от звука».
Если Бродский внимательно присматривался к графике букв кириллицы, и «шестирукая» «ж» напоминала ему жука или густой сад, «м» — брови, «в» — восьмёрку, «к» — кусты (см.: Бельская Л.Л. Лингвистическая поэтика И. Бродского // Русская речь. 2009. № 6); то Лосев чутко прислушивался к звукам и был убеждён, что каждый звук передаёт какой-то смысл, что-то значит: «бульканьем, скрипом согласных / обозначается мысль», а из гласных можно соорудить самолётик: «А — как рогулька штурвала, / И — исхитрился, взлетел, / У — унесло, оторвало / от притяжения тел» и «Озаряет чело» («Звукоподражание»). Правда, в раннем стихотворении «Тринадцать русских» автор вначале описывал буквы русского алфавита в духе Бродского: «поползут из-под сна-кожуха / кривые карлики русской кириллицы / «жуковатые буквы ж, х» (у Бродского «ножки кривые» согласных), «в жуткой чащобе ц, ч, ш, щ», но гласные всё-таки озвучивались: «Е, ё, ю, я — изъясняется сердце, / а вырывается ъ, ы, ь». Кстати, и Бродскому не нравилось звучание «ы» (“ы” мы хрипим, блюя от потерь и выгод»). А вот «у» вызывало у Лосева другие, чем у Бродского (улица вдали суживается в букву «у»), ассоциации, осмысливаясь как звук тяжёлый, мрачный, воющий, «натруженный, как грузовик, / скулящий, как больная сука».
Дурак, орущий за версту, болтун, уведший вас в сторонку, все произносят пустоту, слова сливаются в воронку, забулькало, совсем ушло, уже слилось к сплошному вою.По наблюдениям филолога В. Вейдле, «в поэтической речи происходит осмысление фонем», или явление «фоносемантики», т.е. возникают «звучащие смыслы» (Вейдле В. Эмбриология поэзии. Ст. по поэтике и теории искусства. М., 2002. С. 117 — 190). Такая отчётливая семантизация звуковых повторов характерна для русской поэзии ХХ в., в то время как в XIX звукопись обычно не затрагивала семантику слова. «Сближение слов по звуку и вслушивание в получившийся новый смысл» особенно было свойственно «поэтике слова» Марины Цветаевой (Гаспаров М.Л. Марина Цветаева: от поэтики быта к поэтике слова // Гаспаров М.Л. Избр. статьи. М.: НЛО, 1995. С. 307 — 315).
По этому же пути шёл Л. Лосев, и звуковое притяжение слов становилось в его стихах столь тесным, что приводило к паронимии (врагиврачи, черти-черви, щека-щётка, баба-бабло, Волхов-волхвов, хвалахалва, пахота-похоти, краб-скраб). Как сказал сам поэт, «в начале было Слово, в конце выходит каламбур», скороговорка превращается в оговорку, «попалась мыслишка, как мышка коту», а из трепака выскочил дурак; «молений ум» рифмуется с «миллениум». По определению В.П. Григорьева, «под паронимией… понимается сближение близкозвучных слов (разнокорневых), обладающих известной степенью сходства в плане выражения» (Григорьев В.П. Поэтика слова, М., 1979. С. 263). Между паронимами могут устанавливаться смысловые отношения — как синонимические, так и антонимические: «О, как хороша графоманная / поэзия слов граммофонная»,
Пользуется Лосев и таким приёмом, как анаграммирование — подбор слов в зависимости от звукового состава ключевого слова. Это может быть имя адресата или героя, образ или понятие, нередко в зашифрованном виде.
См., к примеру, цветаевские «Стихи к Блоку», где «имя из пяти букв» затем звучит в словосочетаниях «голубой глоток» и «сон глубок»; а в «Определении поэзии» Пастернака неназванный «звук» слышен в свисте, щёлканье, слезах, звёзде (см.: Топоров В.И. К исследованию анаграмматических структур // Исследования по структуре текста. М.: Наука, 1987. С. 193 — 237).
На анаграмме построено лосевское стихотворение «М»: ключевое слово «мавзолей», загаданное в прозрачной метафоре «кирпичный скалозуб / над дёснами под цвет мясного фарша / несвежего» рассыпается далее на звуки М, В, З, Л и распространяется по всему тексту — полумарш, морока, «московское мычанье», «вблизи бессмертной мостовой», «Ленина видал любой булыжник», праздник, раз в год, разгул, розан, «масса кумача и ваты», «демон власти», «мучилище Лумумбы».
Обыгрываются не только звуки и слова, но и фразеологизмы, пословицы и поговорки, «крылатые выражения», тем самым разрушается их устойчивость и создаётся зачастую комический эффект: «Товарищество передвижных весталок», «шкура неубитого пельменя», «изо рта извивается эзопов язык», «рыльце его в кириллице», «река валяет дурака и бьёт баклуши», «жую из тостера изъятый хлеб изгнанья»; «Перекуём мечи на оральный секс», «Русского неба бурёнка не мычит, не телится».
Присутствует игровой элемент и в сравнениях и метафорах: «Прошёлся дождик и куда-то вышёл», «козыряла червями заря» (черви — карточная масть); «Промчались враждебные смерчи, и нету нигде гуттаперчи» (о детской книжке), «водопадом из шоколада вниз борода струится», «дарит долгие годы мне старушечий триумвират» (Парки); «XVIII век, что свинья в парике», «летают боинги, как мусорные баки, и облака грызутся, как собаки на свалке».
Игра слов и игра со словом — важнейшая составляющая лосевского стиля — выполняет различные функции и служит для выражения самых разнообразных эмоций и мыслей — от усмешки и сарказма до тоски и отчаяния, от шуточного розыгрыша до раздумий о жизни и смерти. Словесные игры могут забавлять и развлекать («красные ноты в по-ми-до-ре», «нет нот, но ты не те- / ург», «Се аз реку: кукареку») или удивлять изобретательностью (персонажи одного его произведения играют в «балду» и из своих фамилий составляют слова: Лосев — лес, вес, вол, весло, село, овёс, осёл, — и автор возмущается: «Ты Ё в моё суёшь фамилье»). А могут заставить задуматься: «Повесть временных тел», «не может раб существовать без бар»; «Вороний кар не только палиндром, / он сам карциноген» (кар-рак).
Под старость забываешь имена, стараясь в разговоре, как на мины, не наступать на имя, и нема вселенная, где бродят анонимы.Л. Лосев не раз говорил, что «без игровых элементов поэзии нет» и они должны присутствовать в любых стихах, даже самых трагических. Он интересовался «мозговыми играми былых времён» и заявлял: «После изгнания из Рая / человек живёт играя». Будучи филологом, он хорошо знал работы М.М. Бахтина о смеховой культуре и читал книгу нидерландского исследователя Й. Хензинга «Человек играющий» (1938), в которой доказывалось, что «культура возникает в форме игры и изначально разыгрывается». И, явно подыгрывая Й. Хензингу, поэт сочиняет на основе «многоступенчатой нордической метафоры» четырёхчастное загадочное произведение «Лебедь пота шипа ран» (шип ран — меч, пот меча — кровь, лебедь крови — ворон), рисуя в нём картины бесчисленных войн — от варягов до «Варяга», идущего ко дну, — и даёт такую разгадку: «Чёрный ворон на битву летит», «Белый лебедь остался белеть», «кровь и пот пропитали на треть», «запах шипра колюч, глянцевит». Из этих последних строк четырёх частей составлен «магистрал», как в сонете (ср. у Й. Хензинга: «шип речи» — язык, «дно палаты ветров» — земля, «волк древес» — ветер»).