Стихи
Шрифт:
В ранней юности я полюбила Тютчева, которого и теперь люблю, конечно. И Пастернака. Когда я в ранней юности, еще до знакомства с Борисом Леонидовичем, узнала его стихи — они меня потрясли, я жила ими, они стали для меня не только моим воздухом, но как бы плотью моей и кровью.
Тогда же я узнала и очень оценила стихи В. Ходасевича, поэта, которого, к сожалению, у нас так мало знают.
С Б. Л. Пастернаком я познакомилась в 1928 году у моего учителя — литературоведа и критика К. Г. Локса, с которым Б. Л. дружил. Но ближе я узнала Б. Л. позднее, в 1933–1934 годах. Осенью 1933 года я познакомилась с А. А. Ахматовой. Мои чувства к каждому из них, мои отношения с обоими совершенно различны, но оба эти поэта, оба эти человека существуют для меня навсегда.
Меня поражает и восхищает поэзия Мандельштама, но почему-то никогда не была она «кровно моей».
Поэзию Цветаевой я, к стыду моему, узнала поздно — в конце 30-х годов. Она, конечно, огромный поэт, и многое у нее я люблю, но не все, потому что, видимо, слишком дорожу в искусстве лаконизмом, гармонией, скрытым огнем.
<…> люблю Твардовского, Самойлова, Тарковского, Липкина и многое, многое хорошее у других [15] .
Я15
Публикуемый с небольшими сокращениями текст «Родина моя — Ярославль…» — автобиографические заметки — был написан в 1967 году по просьбе Левона Мкртчяна, готовившего в Ереване книгу стихов и армянских переводов Марии Петровых. Книга «Дальнее дерево» вышла в 1968 году в издательстве «Айастан». (Примеч. сост.)
С Б. Л. Пастернаком я была знакома давно, с 1928 года.
Вернее — познакомилась с ним в 1928 году у моего учителя — профессора К. Г. Локса — друга Бориса Леонидовича. Настоящее знакомство началось позднее: в 1934 году вместе с А. А. Ахматовой и О. Э. Мандельштамом я была приглашена к бывшей жене Б<ориса> Л<еонидовича> — Евгении Владимировне (Твер<ской> бульвар, 25).
Там я читала стихи и слышала драгоценные слова Б<ориса> Л<еонидовича> — и его одобрение и его призывы к большей смелости.
Потом я встречалась с ним уже у него (на Волхонке) и чем больше его узнавала, тем больше любила.
Он был человеком огненного сердца, гениального ума. Добрый, необычайно отзывчивый человек, для которого чужое горе сразу становилось своим.
Вот так и живем. Любимейших схоронили И в горьком бессилье Дрожим друг над другом, Незримым очерчены кругом. Проснусь, оглянусь — Живые? Ну, слава Богу! Господь, озари их дорогу, Продли их бесценный век, Как длишь ты теченье великих рек И ручьи устремляешь к ним отовсюду. Боже, прости мой презренный грех, Немощь мою и робость И то, что глянула в пропасть, Увидела ад кромешный, Услышала плач безутешный И не сказала ни слова, Удалилась от злого, И рот мой намертво сжат, И ноги мои дрожат… Боже, прости мне грешной!…Я очень жалела Н. Я. [16] в те долгие годы, когда ей было плохо. Я рада, что сейчас (так поздно!) жизнь ее, хотя бы во внешнем, бытовом отношении налажена. Есть жилье, есть какие-то деньги, жить можно. Понимаю, как много она страдала, но не понимаю и не принимаю ее сверхчеловеческой озлобленности.
Мне эта злоба противна. Это не высшее решение — низшее. И ведь она зла по природе — до всех самых страшных испытаний, и тогда, когда ко мне она была вроде как бы добра.
16
Н. Я. Мандельштам. (Примеч. сост.)
Во мне, при всех катастрофических недостатках, есть нечто правильное: я не определяю и не ценю людей по их отношению ко мне. По-моему, это правильно [17] .
При жизни я была так глубоко забыта, Что мне посмертное забвенье не грозит. Думаю и никак не пойму, Чем Вас влекут тайники преступления? Не разгадаю никак, почему Властвует тема злодейства и гения. Втайне, в потемках свершается зло, Втайне, и вроде бы взыскивать не с кого. — Разве не это, терзая, влекло, Насмерть истерзывало Достоевского?17
Написано до «Второй книги» Н. Я. (Примеч. М. С. Петровых, относящееся к более позднему времени.)
Не стало Мартироса Сергеевича. Но это лишь слова. Его не может не стать.
Так я чувствую впервые в жизни. И горя нет, потому что нет смерти.
Скоро вновь ко мне придут Прошлогодние вельможи. Глянь — они уж тут как тут, Только с прежними не схожи. Будут схожи, погоди. Лишь в окошко не гляди. День-другой иль хоть неделю. Для параду в эти дни Подготовятся они. Что за спешка, в самом деле! . . Неужели будет то же, Что минувшею весной? Неужели предо мной… Впрочем, надо по порядку, Расскажу не сказку-складку И ни словом не совру. Это было поутру. . . Опять твой час, опять твои минуты… Так ежедневно, в половине третьего Толкает кто-то: побеги и встреть его. Я на часы оглядываюсь круто: Бежать туда, ну да, конечно: половина третьего. Не льется больше кровавых рек, Не снится больше кровавый бриг, Но разве я человек? Струится кровь, но тайком, тайком, И не рекою, а ручейком. О ком горевать, о ком? О ком — я знаю наперечет И умолкаю, а кровь течет, И вот я почти одна. Но все ж не напрасно, не зря живу, Я жертвы великие назову, Великие имена.…Вы — человек призвания, человек предопределенный, обреченный на то, к чему Вас природа предназначила. Очень жалею, что Вы перестали писать свои стихи. Очень возможно, что предстоящее Вам всколыхнет глубины глубин и заставитзазвучать стихи. (Потом, конечно, уже на месте; ибо для стихов необходимпокой, необходима тишина в душе). Ну стихи — это от Бога. Это прежде всего — не в Вашей власти, а говорить надо о том, что в Вашей власти. Вы покидаете родину, едете на чужбину безвозвратно. Ну что ж… Больше всего любя Россию, Бунин, писатель, за границей работал еще горячее, еще сильнее, чем на родине, — и все, что писал, — о родине. Внутреннего разрыва не было. Так будет и у Вас…Бред и безумие, но что делать, что делать! Никак, нисколько, ни минуты не осуждала и не осуждаю Вас, только осознать очень трудно, дитя мое. Куда бы Вы ни поехали — Вы — носитель русской культуры. Это — прежде всего. Вы понимаете, что русский язык, русскую историю Вы знаете как очень немногие в России, на родине Вашей. Ну — ничего, ничего. Вспомним опять-таки о Бунине и даже о Горьком тех лет, когда ему был запрещен въезд на родину (при царизме). Вспомним и о Герцене. Он стал крупнейшим писателем русским, находясь там, за рубежом. Думал только о России и о чем ни писал бы — получалось о России. Так будет и с Вами. Мы — неразлучны, неразлучимы. Нельзя разлучить нас. Вы не должны допустить это душевное разлучение…Продолжайте переводы Петрарки. Преподавайте (в Англии или во Франции или в Германии) русский язык, который Ваша стихия, Ваша любовь, как и моя. Вы бесподобно знаете историю России. И хорошо, если будете ее преподавать. Ну и литературу знаете, конечно, хотя я не во всем с Вами согласна. Я много думала — неверно оценили и осудили Вы поэтов 20-х годов — это были люди верующие и бескорыстные. Они лишены были проницательности, дальновидности. Это их беда, несчастье, но не вина. Подумайте об этом…Еще одно необходимое слово — о Достоевском. Вы назвали «Дневник писателя» мракобесием, имея в виду, очевидно, «еврейский вопрос». Вы не поняли главного. Достоевский не хотел еврейской интеллигенции. В этом было его жалкое недостойное заблуждение, но Бог сжалился над ним. И не допустил его умереть в этом заблуждении. Появилась на пути еврейская девушка, его корреспондентка, и наступил окончательный, безвозвратный перелом в мировоззрении писателя — вспомните его ответ на ее письмо о похоронах врача-немца. Господь Бог — только он — послал Достоевскому эту девушку и не дал ему умереть в заблуждении. Это крайне важно, и как же Вы, такой умный, этого не поняли?!
Останьтесь верны Родине, где бы Вы ни находились.
Вы такой же русский, как Левитан, как Пастернак и Ахматова. Нет родины у Вас, кроме России. Но и на чужбине можно жить достойно и плодотворно и служить родине своей. Живите в полную силу [18] .
Сиротеем, сиротеем. А друзья мои куда-то Отбывают, уезжают Без оглядки, без возврата.Разве существуют какие-то национальные свойства и недостатки? Очень уж все общечеловеческое.
18
Из черновика письма А. А. Якобсону, написанного перед его отъездом в 1973 г. А. А. Якобсон, активный правозащитник, вынужден был покинуть СССР, преподавал в Иерусалимском университете. В 1978 г. в состоянии депрессии покончил с собой. В посвященном ему стихотворении «Прощание» Давид Самойлов писал:
Убившему себя рукой Своею собственной, тоской Своею собственной — покой и мир навеки! Когда угомонятся люди. Все в мире спит. Такая тишь. И только ты одна не спишь.«Пожалей… (моего) плеча».
Какой одесский оборот, не правда ли, XX? А ведь это — Некрасов!
Неужели К<орней> Ч<уковский> не обратил внимания?
Читатель нынче ко всему привык. Не изумив нисколько нашу прессу, Один писатель («друг степей, калмык») Пятнадцать суток посулил Дантесу.