Стихи
Шрифт:
Сейчас ночь, спать ложусь.
Как это в детстве, когда дождик шел?
–
А одна игровая приговорка заканчивалась так:
Птички летят, Колокольчики звенят — Задние-передние Пожалуйте к обедне!А начало?
Книга N. прекрасная. Но одно сучье стихотворение, одна чайная ложка дегтя в бочке меда,
Читать — соблазнительнее и легче, нежели писать. Я в гораздо большей мере читатель и «размышлятель», нежели писатель. Хотя писать хочется больше, чем читать. Но это «хочется» — далеко от действия. Брать бумагу, возить пером по бумаге — тягостно. Я писать не умею. М<ожет> б<ыть> у меня как у Далчева: «Мысль моя — робкая птица…» (это из его прозы). <…> Но если силы будут, все же хочу «вспоминать», записать. Боже, сколько всего было в жизни! Страданья людей, и от людей чаще радости, чем огорченья. <…>
…Господи, хоть бы Толя выздоровел! Занялся бы Пушкиным. И вообще первой половиной XIX в. Историк ведь. И так понимает поэзию. Поэт ведь в сущности. Страшная вещь ностальгия, как я боялась ее для Толи. Но то, что происходит, превзошло все мои ожидания.
Читая Аксакова, «Знакомство с Гоголем»:
(Фома Кемпийский — Фома Опискин; пустяковое наблюдение, но все же… Было ли кем-либо замечено? Не знаю что-то.) Но какая книга, каков Аксаков! Книга вышла в 1960 г., а я только теперь ее читаю. (И книга-то моя, собственная!) Книга замечательная.
Перечитывала письма Гоголя разным людям и очень рассмешила Арину, сказав: «Хуже меня письма писал только Гоголь». И сколь ни невероятно, но это почти так.
Много думается о ней. Вчера перечитала ее «Искусство при свете совести». Много верного (пушкинского) о назначении искусства. Но то, о чем Пушкин писал просто, кратко, ясно, точно (см. его «Заметки на полях» о статье Вяземского об Озерове), — у Ц. путано, вычурно, невыносимо. Она пересказывает лишь Пушкина (к сожалению, без ссылки на него, — мысль о вненравственности искусства, о его вне-поучительности, о его единственном законе: поэтичности). Не расставалась с Пушкиным всю жизнь (кроме 6 лет после смерти Ахматовой — не могла к нему прикоснуться, такое было сиротство)…
Какие чудесные стихи были у молодой Цветаевой. Сколько истинного новаторства, сколько счастливых находок — в ритмах, в интонации. Уверена, что Пушкин восхитился бы. А потом?
Все эти «попытки» — поэмы с мучительным (и на читательский вкус вымученным) синтаксисом, смутные в мысли, натужные, напряженные, негармоничные. Новаторство — внешнее [19] . Но все — не выдуманное, подлинно-голое ломаной-переломаной души. Но уже совсем — вне-пушкинское. И для него, конечно, неприемлемое. Это не сознательные эксперименты в русском языке, русской речи, в русской поэзии, выверты В. (не-поэта), грешно было бы и сопоставлять. У Цветаевой и в этих мучительных поэмах — душа и голос большого поэта. Но вымученного до такой степени, когда нет и не может быть гармонии, все — анти-гармония, т. е. слово изломанной души. Бедствие. Вот из-за этой же анти-пушкинской стихии Ахматова и говорила, что «ее (Цветаеву) нельзя близко и подпускать к Пушкину». <…> В ее — цветаевских — наблюдениях — есть и верные (хотя бы о «Пугачевском бунте» и «Капитанской дочке» — поразительно), но каким противоестественным языком это все высказано. Нельзя о Пушкине так писать.
19
Нет, это все сложнее. (Примеч. М. С. Петровых.)
Господи, помоги мне. Пусть будут стихи — столько раз слышала их, сквозь меня, сквозь сердце шли потоком — только записать, а мне лень было встать, взять тетрадку — думала — не забуду, запишу. А теперь — столько месяцев — молчание — глухое, мертвое. Господи, дай мне услышать.
В нелегком одном разговоре Совсем, о, совсем не со зла, Вы мне пожелали горя — Конечно, я Вас поняла. Вы видели то, что другие Не видят. Спасибо, мой друг. Вы видели, что летаргия Не вовсе невинный недуг. Вы мне пожелали горя В надежде: а вдруг оживу? Не сгину в моем затворе, А вновь буду жить наяву.«Фантастика Гоголю не дается» — писал Белинский. Ну что на это скажешь? Какое непостижимое сочетание у этого автора полнейшей тупости с тонкой проницательностью. А вот прочтешь такое заявление — и руки опускаются, плюнуть хочется: тупица, тупица. Юмора не понимал, изящества не ценил. Пушкинское гениальное свойство говорить главнейшее, важнейшее мимоходом, легко, будто едва касаясь — разве Белинский понимал это? Унылая морализующая тупица и — проблесками — зоркость удивительная. Он был туп и груб — «неистовый Виссарион». Улыбка, летучая легкость были ему непонятны. Юмора он не воспринимал. Ему нужна была «идея». Неумеренные восторги по поводу «Бедных людей» сменились грубыми, издевательскими насмешками над «Двойником».
«Бедные люди» — в композиции и во многом другом совершеннее «Двойника». Но, пожалуй, в «Двойнике» при всех его несовершенствах и, прежде всего, крайней растянутости — впервые ощутимы масштабы Достоевского.
…Статьи Асмуса о Пушкине-теоретике замечательны.
Сожжете иль просто схороните — это неважно. А страшно — и это и то, разумеется, страшно. Но если забудете вовсе могилу мою — Я в чертополохе, в крапиве себя отстою. (По правде сказать — я не жалую чертополоха, Но в клен превратиться пожалуй что вовсе неплохо.)За месяц — ни строки. Читаю, читаю, читаю. Читаю «Прометей», статьи о Пушкине. С Пушкиным — не расстаюсь и только этим жива, — чуть-чуть жива.
Прочитала новую книгу Конецкого. Впечатление сильное и сложное. Он большой писатель.
Зачем способности, коль нет призванья? Да и способностей, пожалуй, нет. Когда-то были. А на склоне лет Что мне осталось? Только жажда знанья. Неутолимая слепая страсть — Узнать побольше. Чтенье, чтенье, чтенье. Ее огромной тенью Скрываюсь, прячусь от самой себя. Себя самой боюсь. И этот страх Страшней, неодолимей прочих страхов. О как мучительно не спит Моя ошпаренная совесть!