Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Случай такой вскоре представился. Мошчиха уехала в Жолкву, в корчме никого не было, только один Мошка. Вот подошел я к нему, да и говорю:
— Реб Мойше, люди говорят, что у тебя остались какие-то бумаги после моего отца.
Встрепенулся Мошка, будто его оса ужалила.
— Да откуда ты это знаешь?
— Да люди говорят.
— Какие люди?
— Да все, по всему селу.
— Ну, а тебе зачем эти бумаги? Ты ведь даже и читать не умеешь!
— Так, а все-таки мне хотелось бы знать. Значит, они у тебя?
— У меня, у меня эти нищенские бумаги! — воскликнул в
— Знаешь что, реб Мойше. — говорю я, — отдай мне бумаги. Если я тебе не нужен, я уйду.
— Что? — взвизгнул Мошка. — Ты хотел бы уйти? Да куда же ты, дурак, пойдешь?
— Мне хотелось бы поступить в ученье, ремеслу научиться.
Мошка рассмеялся во все горло.
— Ступай, ступай, капустная голова! Ты думаешь, что тебя кто-нибудь примет? За ученье надо платить, да кроме того, надо уметь читать и писать, и то не по-еврейски, а по-чужому.
Я стал, как окаменелый. Наконец смог заговорить:
— Так хоть покажи мне эти бумаги, я хочу их видеть!
— Тьфу! — вскрикнул Мошка. — Прицепился ко мне, как репей к кожуху. Ну, идем, покажу тебе твои сокровища! Счастье твое еще что я до сих пор их не сжег!
Последнее слово ножом полоснуло мне по сердцу. А что, если б и вправду Мошка сжег мои бумаги? Был бы я самым одиноким на свете, точно лист, оторванный от дерева. Не знал бы я своего роду-племени, и никто бы не знал и меня. Не мог бы я двинуться с места, навек был бы прикован к Мошкиной скамье, до самой смерти был бы невольником. Дрожь охватила меня при этой мысли, какие-то круги замелькали перед глазами. С большим напряжением я овладел собой и спокойно направился вслед за Мошкой в чулан.
Чулан был деревянный, пристроенный позади корчмы, со входом из сеней. Было в нем только одно маленькое окошко, затянутое накрест железными прутьями. Там Мошка складывал разные вещи, которые брал от крестьян в залог, и все, что имел ценного. Там было полно кожухов, бараньих шапок, сапог; в сундуке лежали коралловые ожерелья: говорили даже, что на дне его хранились стародавние червонцы и талеры [41] . Дважды добирались воры до этого чулана, но им никогда не удавалось его взломать — был он построен прочно, а собак Мошка держал чутких. Дверь в чулане была низкая и узкая, и Мошке пришлось нагнуться, чтобы в него влезть. За ним влез и я.
41
Талер — старинная крупная серебряная монета.
— А ты тут зачем? — огрызнулся он на меня.
— Как зачем? Ты же велел мне войти!
— Но не сюда! Подожди в сенях!
— Все равно, — говорю, — подожду и тут. Ничего я у тебя не съем.
Мошка вытаращил глаза и уставился на меня, словно видел меня впервые в жизни. Не знаю, что ему во мне не понравилось, но он плюнул и отвернулся. Потом взобрался на сундук, дотянулся до полки, прибитой под самым потолком, и достал оттуда сверток пожелтевших
— Вот они, твои старые бумаги! — буркнул он, показывая мне их издали.
— Дай мне на них поглядеть! — говорю и протягиваю руку.
— Ну что ты, глупый, поймешь в них, — ответил Мошка. — и на что они тебе? Сиди у меня, если тебе хорошо, и не лезь в беду! — И положил бумаги снова на полку. — Идем отсюда, — говорит, — можешь теперь успокоиться. А тому, что люди обо мне говорят — языки, я знаю, у них длинные, — ты тому не верь. Все это вранье!
— Что вранье? — спрашиваю.
— Э, да с тобой говорить, все равно что горохом об стенку кидать! — буркнул Мошка и почти вытолкал меня из чулана, а затем, заперев его на замок и задвинув засов, направился в корчму.
IV
Иоська на минуту замолчал. Пан Журковский, слушавший внимательно его рассказ, улыбнулся и сказал:
— Вот ты говорил, что глупая история будет, а рассказываешь, словно по книге читаешь.
— Э, пан, — ответил Иоська, — что я пока рассказал, не было глупой историей. А теперь вот пойдут глупости. А то, что я гладко рассказываю, этому вы не удивляйтесь. В селе научился я сказки рассказывать. Память у меня хорошая — если какую сказку услышу, расскажу ее потом еще лучше и интересней, чем тот, от кого я ее слышал. В ту зиму все на селе так меня за сказки полюбили, что ни одни вечерницы без меня не обходились.
— Э, да ты, как вижу, на все руки мастер, — заметил пан.
— Ой, пан, — ответил со вздохом Иоська, — не знаю, что оно значит, но мне кажется, что в этом мое несчастье. Когда чувствую, что надо мне что-нибудь сделать, что могу чему-нибудь научиться, так у меня в
сердце что-то горит, так меня мутит и мучает, что нету мне ни минуты покоя, пока я этого не сделаю, не узнаю, не научусь. Вот это самое и довело меня до тюрьмы.
— Ну, ну, рассказывай!
Но Иоське не удалось на этот раз закончить свой рассказ — как раз в это время отворилась дверь нашей камеры. Иоську вызвали на допрос.
— Это хлопец необычный, — буркнул пан и начал в раздумье расхаживать по камере.
— А мне кажется, что он сильно врет, — говорю я. — Научился сказки мужикам рассказывать и нам вот сказку рассказывает.
— Думаешь, что так?
— Ну, а что ж, разве этого не может быть?
— Верно, что может быть, но по лицу видно, что он правду говорит. Впрочем, у нас хватит еще времени разобраться.
На допросе Иоська пробыл недолго, не больше получаса. Вернулся он более веселый и спокойный.
— Ну, что ж, — спрашиваю я у него, — судья не съел тебя?
— Э, что, судья человек добрый, — ответил Иоська. — Признаться, очень я его сначала боялся. Мне на селе говорили, что тут избивают на допросе, каленым железом пятки жгут.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся я. — Теперь-то я понимаю, отчего ты ночью все ворочался, кричал да взвизгивал. Должно быть, снилось, что тебе пятки жгут!
— Он, не смейтесь, пожалуйста! Мне страшно вспомнить о тех снах, столько я от них натерпелся! И все напрасно. Судья такой добродушный, говорил со мной по-человечески, не кричал, не бранился, не бил меня, как жандарм.