Назад! назад! В широкошумном миреЛюбить, страдать – в труде, в бою, в плену,Без страха звать и принимать всё ширеЛюбую боль, любую глубину!Вторая жизнь, дарованная чудомИ добровольно принятая мной.Есть ноша дивная, есть крест двойной,Есть горный спуск к золотоносным рудам.Там, за спиной, в лесу ярятся те,Кто смерть мою так кликали, так ждали:Трясин и чащи злые стихиалиВ их вероломной, хищной слепоте.Кем, для чего спасен из немеречиЯ в это утро – знаю только я,И не доверю ни стихам, ни речиПрозваний ваших, чудные друзья.
15
Нерусса милая! Став на колени,Струю, как влагу причащенья, пью:Дай отдохнуть в благоуханной сени,Поцеловать песок в родном краю!Куда ж теперь, судьба моя благая?В пожар ли мира, к битве роковой?Иль в бранный час бездейственный покойДашь мне избрать, стыдом изнемогая?Иль сквозь бураны европейских смутУкажешь путь безумья, жажды, веры,В Небесный Кремль, к отрогам Сальватэрры,Где ангелы покров над миром ткут?Пора, пора понять твой вещий голос:Всё громче он, всё явственней тропа,Зной жжёт, и сердце тяжело, как колос,Склонившийся у твоего серпа.
1937—1950
Восход души
* * *
Бор, крыши,
скалы – в морозном дыме.Финляндской стужей хрустит зима.На льду залива, в крутом изломе,Белеет зябнущих яхт корма…А в Ваамельсуу, в огромном доме,Сукно вишнёвых портьер и тьма.Вот кончен ужин. Сквозь дверь налевоСлуга уносит звон длинных блюд.В широких окнах большой столовой —Закат в полнеба, как Страшный Суд…Под ним становится снег багровымИ красный иней леса несут.Ступая плавно по мягким сукнам,По доскам лестниц, сквозь тихий домПодносит бабушка к страшным окнамМеня пред детски безгрешным сном.Пылая, льётся в лицо поток нам,Грозя в молчанье нездешним злом.Он тихий-тихий… И в стихшем домеМолчанью комнаты нет конца.Молчим мы оба. И лишь над нами,Вверху, высоко, шаги отца:Он мерит вечер и ночь шагами,И я не вижу его лица.
1935
* * *
Нет, младенчество было счастливым:Сосны млели в лесу от жары;Между скал по укромным заливам —Мой корабль из сосновой коры;Строить гавань волшебному флоту,Брызгать, бегать, и у заворотаРазыскать заколдованный чёлн;Растянуться на камне нагретомИль учиться сбивать рикошетомГребешки набегающих волн.А вокруг, точно грани в кристалле —Преломлённые, дробные дали,Острова, острова, острова,Лютеранский уют Нодендаля,Церковь с башенкой и синева.В этот мир, закипев на просторе,По проливам вторгался прибой:Его голосу хвойное мореГлухо вторило над головой.А когда наш залив покрывалаТень холодная западных скал,Я на эти лесистые скалыЗабирался и долго искал;Я искал, чтобы вольные водыРазличались сквозь зыбкие своды,И смотрел, как далёко внизуМноготрубные шли пароходы,Будоража винтом бирюзу.Величавей, чем горы и люди,Был их вид меж обрывов нагих,Их могучие, белые грудиИ дыханье широкое их.Я мечтал о далёких причалах,Где опустят они якоря,О таинственно чудных началахИх дорог сквозь моря и моря.А когда из предутренней далиГолоса их сирен проникалиИ звучали, и звали во сне —Торжествующий и беззакатный,Разверзался простор неохватный,Предназначенный в будущем мне.Помню звук: нарастающий, медный,Точно праздничный рокот трубы,Точно шествие рати победнойПосле трудной и страстной борьбы.Словно где-то, над вольною влагой,Мощный город, подобный орлуТрепетал миллионами флаговПред эскадрой на пенном валу.Был другой: весь смеющийся, свежий,Он летел от баркасов, от мрежей,Блеском утра насквозь просиян:В нём был шум золотых побережийИ ласкающий их океан.И я знал, что отец мой на яхтеПокидает седой Гельсингфорс,Солнце жжёт на полуденной вахтеБелым кителем стянутый торс.Третий голос был вкрадчивый, сонный,Беспокоящий, неугомонный:Полночь с южной, огромной луной;Странной негой, струной монотоннойОн надолго вставал надо мной.Но ещё был четвертый; не горем,Не борьбою, не страстью томим,Но вся жизнь мне казалась – лишь морем,Смерть – желанной страною за ним.Всё полней он лился, всё чудесней,Будто мать в серебристом раюПела мне колыбельную песнюИ баюкала душу мою.И всё дальше, в блаженные сини,Невозвратный корабль уплывал,Белый-белый, как святочный иней,Как вскипающий пенами вал.
1935
* * *
Она читает в гамаке.Она смеётся – там, в беседке.А я – на корточках, в пескеМой сад ращу: втыкаю ветки.Она снисходит, чтоб в крокетНа молотке со мной конаться…Надежды нет. Надежды нет.Мне – только восемь. Ей – тринадцать.Она в прогулку под лунойСвой зов ко взрослым повторила.И я один тащусь домой,Перескочив через перила.Она с террасы так легкоПорхнула в сумерки, как птица…Я ж допиваю молоко,Чтоб ноги мыть и спать ложиться.Куда ведет их путь? в поля?Змеится ль меж росистых трав он?..А мне – тарелка киселяИ возглас фройлен: «Шляфен, шляфен!»А попоздней, когда уйдётМешающая фройлен к чаю,В подушку спрячусь, и поймётЛишь мать в раю, как я скучаю.Трещит кузнечик на лугу,В столовой – голоса и хохот…Никто не знает, как могуЯ тосковать и как мне плохо.Всё пламенней, острей в кровиВскипает детская гордыня,И первый, жгучий плач любвиХранится в тайне, как святыня.
1936
Старый дом
Памяти Филиппа Александровича Доброва
Где бесшумны и нежны Переулки Арбата,Дух минувшего, как чародей, Воздвигнул палаты, Что похожи на снежных Лебедей. Бузина за решёткой: Там ни троп, ни дорог нет,Словно в чарах старинного сна; Только изредка вздрогнет Тарахтящей пролёткой Тишина. Ещё помнили деды В этих мирных усадьбахХлебосольный аксаковский кров, Многолюдные свадьбы, Торжества и обеды, Шум пиров. И о взоре орлином Победителя-галла,Что прошёл здесь, в погибель ведом, Мне расскажет, бывало, Зимним вечером длинным Старый дом. Два собачьих гиганта Тихий двор сторожили,Где цветы и трава до колен, А по комнатам жили Жизнью дум фолианты Вдоль стен. Игры в детской овеяв Ветром ширей и далейИ тревожа загадками сон, В спорах взрослых звучали Имена корифеев Всех времён. А на двери наружной, Благодушной и верной,«ДОКТОР ДОБРОВ» – гласила доска, И спокойно и мерно Жизнь текла здесь – радушна, Широка. О, отец мой – не кровью, Доброй волею ставший!Милый Дядя, – наставник и друг! У блаженных верховий Дней начальных – питавший Детский дух! Слышу «Вечную память», Вижу свечи над гробом,Скорбный блеск озаряемых лиц, И пред часом суровым Трепеща преклоняюсь Снова ниц. В годы гроз исполинских, В страшный век буреломаКак щемит этот вкрадчивый бред: Нежность старого дома, Ласка рук материнских, Лица тех, кого нет.
1950
* * *
За
детство – крылатое, звонкое детство,За каждое утро, и ночь, и зарю,За ласку природы, за тихий привет Твой,За всю Твою щедрость благодарю.Когда на рассвете с горячих подушекСоскакивал я для прохладной зари,Ты ждал меня плюшем любимых игрушекИ плеском беспечным в пруду и в пыли.Ты лил мне навстречу и свежесть и радость,Азартный галдёж босоногих затей,Ты мне улыбался за нежной оградойСтихов, облаков и узорных ветвей.Наставников умных и спутников добрыхТы дал мне – и каждое имя храню, —Да вечно лелеется мирный их образДушой, нисходящей к закатному дню.И если бывало мне горько и больно,Ты звёздную даль разверзал мне в тиши;Сходили молитвы и звон колокольныйПокровом на первые раны души.И радость да будет на радость ответом:Смеясь, воспевать Твою чудную быль,Рассыпать у ног Твоих перед рассветомБеспечных стихов золотистую пыль.
1945
Материалы к поэме «Дуггур»
Окончание школы (1923 г.). Вальс
Всё отступило: удачи и промахи… Жизнь! Тайники отмыкай!Веет, смеется метелью черемухи Благоухающий май.Старая школа, родная и душная, Ульем запела… и вот —Вальсов качающих трели воздушные Зал ослепительный льёт.С благоволящим спокойствием дедушки — Старший из учителей…В белом все мальчики, в белом все девушки, Звёзды и пух тополей.Здравствуй, грядущее! К радости, к мужеству Слышим твой плещущий зов!Кружится, кружится, кружится, кружится Медленный вихрь лепестков.Марево Блока, туманы Есенина И, веселее вина,Шум многоводного ливня весеннего Из голубого окна.Кружево, – зеленоватое кружево, Утренний мир в серебре…Всё отступило, лишь реет и кружится, Кружится вальс на заре.
1950
* * *
Я в двадцать лет бродил, как умерший.Я созерцал, как вороньёТревожный грай подъемлет в сумеркахВо имя гневное твоё.Огни пивных за Красной Преснею,Дворы и каждое жильёНестройной громыхали песнеюВо имя смутное твоё.В глуши Рогожской и ЛефортоваСверкало финок остриёПо гнездам города, простертогоВо имя грозное твоё.По пустырям ДорогомиловаГорланило хулиганьёСо взвизгом посвиста бескрылогоВо имя страшное твоё.Кожевниками и БасманнымиКачало пьяных забытьёНочами злыми и туманнымиВо имя тусклое твоё.И всюду: стойлами рабочими,В дыму трущоб, в чаду квартир,Клубился, вился, рвался клочьямиТебе покорствующий мир.
1927—1950
Двенадцать Евангелий
Свежий вечер. Старый переулок,Дряхлая церковушка, огни…Там тепло, там медленен и гулокГолос службы, как в былые дни.Не войти ли?.. О, я знаю, знаю:Литургией не развеять грусть,Не вернуться к преданному раюТропарём, знакомым наизусть.В самом детском, жалком, горьком всхлипеБесприютность вот такая есть…Загляну-ка. — Что это?.. ПротяжныйГлагол священника, – а там, вдали,Из сумрака веков безликихЩемяще замирает весть:– Толико время с вами есмь,И не познал Меня, Филиппе. —…Шумит Кедрон холодной водовертью.Спит Гефсимания, и резок ветр ночной…– Прискорбна есть душа Моя до смерти;Побудьте здесь и бодрствуйте со Мной. —Но плотный сон гнетёт и давит вежды,Сочится в мозг, отяжеляет плоть;Усилием немыслимой надеждыСоблазна не перебороть, —Не встать, не крикнуть…Из дремоты тяжкойНе различить Его кровавых слез…Боренье смертное, мольба о чашеЕдва доносится… Христос!Века идут, а дрёма та же, та же,Как в той евангельской глуши…Освободи хоть Ты от стражи!Печать на духе разреши!Но поздно: Он сам уже скован,Поруган и приведён.Вторгается крик – Виновен! —В преторию и синедрион.На дворе – полночь сераяКутает груды дров;Тускло панцири легионеровВспыхивают у костров.Истерзанного, полугологоВыталкивают на крыльцо,Бьют палками, ударяют в голову,Плюют в глаза и лицо;И к правителю ИудеиВлекут по камням двора…Отвернувшийся Пётр греется,Зябко вздрагивая, у костра.Пляшут, рдеют, вьются искры,Ворожит бесовский круг…Где-то рядом, за стеной, близко,Петух прокричал вдруг.И покрылся лоб потом,Замер на устах стон…Ты услышал? Ты вспомнил? понял?И, заплакавши горько,пошёл вон.И в измене он сберёг совесть,Срам предательства не тая.Он дерзал ещё прекословитьЛожной гордости. – Так. А я?Но уже и справа, и слева,Торопящая суд к концуЧернь, пьянимая лютым гневом,Течёт к правительственному дворцу.И уже и слева, и справа,В зное утреннем и в тени,Древний клич мировой державы,Крови требующей искони: – Варавву! Варавву! – Отпусти к празднику! – Освободи узника! – Иисуса – распни! – Игэмон, распни!.. —– Не повинен есмьв крови праведника.Вы – узрите!.. —Уже всенародно, пред всевидящим солнцем,Руки умыл Пилат.Уже Иуда швыряет червонцыОб пол священнических палат;Уже саддукеи, старейшины, судьиС весёлыми лицами сели за стол,И вопль народа «Да пропят будет!»Сменяется шагом гудящих толп —Все в гору, в гору, где, лиловея,Закат безумного дня зачах,И тёмный Симон из КиринеиГромоздкий крест несёт на плечах.– И будто чёрное дуновеньеПо содрогнувшейся прошло толпе.Огни потухли. В отдаленье,На правом клиросе, хор запел.Он пел про воинов, у подножьяБросавших кости, о ризах Христа,Что раньше выткала Матерь Божья,Здесь же плачущая у креста.Уж над Голгофою тени ночиЗаметались в горьком бреду…Он вручил Себя воле ОтчейИ, воззвав, испустил дух. —Свежесть улиц брызнула в лицо мне.Век Двадцатый, битвы класс на класс…Прохожу, не видя и не помня,Вдоль пустынных, серых автотрасс.Прохожу со свечкою зажжённой,Но не так, как мальчик, – не в руке —С нежной искрой веры, сбережённойВ самом тихом, тайном тайнике.Умеряя смертную кручину,Не для кар, не к власти, не к суду,Вот теперь нисходит Он в пучину —К мириадам, стонущим в аду.А в саду таинственном, у Гроба,Стража спит, глуха и тяжела,Только дрожь предутреннего знобаХолодит огромные тела.