Ой, стоят леса сыр-дремучие,выше лету стоят вороньего,ниже лету стоят орлиного.Как медведь пойдет — елка сломится,старый волк пойдет — хрустнет косточка,а пойдет лиса-землянишница —тишина кругом высока, густа.....В тех сырых лесах дремучихльется речка тыщу лет,и стоит над самой кручейЧерноборский сельсовет.А отсюда с давних поршла дорога в Черный бор.Дальше в лес — помене ветра,дальше в бор — поболе дров.На тридцатом километрежил да был лесник Крылов.Николай Ильич Крылов —черноборский зверолов.До сих пор Крылову снится,как в дивизии служил,возле Волги за Царицынчудом жизнь не положил.Отгремели все сраженья,и пришел он в край роднойвесь в военном снаряженье,в шапке с красною звездой.Год за годом мирно прожил,полушубки черной кожииз конторы получал,но военную одежуне снимал Крылов с плеча.Где протрется — залатает,латку к латке ниткой шьет,но одежа фронтоваяизносилась в свой черед...И остались у солдатаот походной справы тойремень вечный, рубцеватый,шапка с красною звездой.Шапка пулями пробита,шапка ливнями промыта,шапка возраста не знает:был у смушки сизый цвет —смушка по лесу летает,а на шапке смушки нет.На спине Крылова несконь каурый, уши врозь.Конь печатает подковына песке в неровный ряд.Слева бродит шум сосновый,справа елки говорят.Едет, в качке приседая,упираясь в стремена,из-под шапки чуб спадает,а на чубе — седина.Седина летит, как иней,прямо в синий левый глаз.Был и правый тоже синий,да от пули глаз погас.Сжата кожаная курткав перекрестные ремни....Дремлет старый конь-каурка,спотыкается о пни.Так с винтовкой в годы мираедет воин по лесам,сам себе за командира,сам товарищ комиссар.По чаще, по лесосекампроезжает, лес храняот лихого человека,от злодейского огня.Озирает по порядкувсе тропинки и кусты...Словно спят бойцы с устаткуот походной маеты.В жажде спят, забыв про
«1 день остался до пуска домны».Газета «Магнитогорский рабочий»,30 сентября 1931 годаБог, как выдумка, выжил из моды.Я и сам — гражданин без креста —позабыл, что считаем мы годыс рождества Иисуса Христа.Ныне, веруя истою веройв труд и правду, в закон и еду,как строитель, особою меройисчисление жизни веду.Не за день или час — за минутугоризонт раздавался слегка,мы чуток вырастали как будто,за два года пройдя сквозь века:Земляной, Деревянный, Бетонный...И уже замирает душа,как загрохал над первою домнойзавершающий век Монтажа.Он зиял перед нами разрезомтайных стоков для огненных рек,крыл железом, мостил их железоми клепал их в железо навек.В кожушке броневого закалапятым, праздничным веком Литьяна глазах по часам вырасталаДомна-матушка, юность моя,не кренясь от сварного убора,тягой в добрые тысячи тонн...Знать, под стать ей земная опора —нашей вечной закваски бетон!И теперь в ожидании строгомкрасной даты, немыслимой встарь,рождеством чугуна, а не богажил единственный наш календарь.Жил, как молния, точный и срочный,озаряя весь мир и судьбу,даже днем электрической строчкойпламенея у домны во лбу.Не прося ни единой поправки,мы считали от каждой зари:— Сколько зорек осталось до плавки?Вот сто пять... Сто четыре... Сто три...Будто жизнь свою с домной сверяя,шли мы фронтом бетонных работ.Вот взошла на фундамент вторая,третью ставим, четвертая ждет.Лета словно бы не было вовсе,время катится в гору, как вспять.До вершинной зари — двадцать восемь...Двадцать семь... Двадцать шесть... Двадцать пять...А кругом уже хмарились дали,ветер пуговки рвал на груди,и на нас то снежком опадали,то лились окладные дожди.И вдруг он приспел, календарный канун...Во фрунт наша домна стоит на кону,стоит, будто в песне тот крейсер «Варяг»,готовая к таинству битвы.Все вымпелы вьются, все звезды горят,все стенки бронею обиты.Как насмерть, засел боевой экипаж —«Механомонтаж» да «Энергомонтаж».А что там творится — в середке, в нутре, —нельзя ни единым глазком подсмотреть.Хоть мы не спецы, но прямая родня —пехота всего Домностроя,согласная ждать здесь победного дня,вкруг домны оградою стоя.Любой ради домны хоть в пекло готов...И нынче в последнем авралеот мусора собственных черных трудовплощадку к параду прибрали...Нынче сам не приметив ни разуни огня и ни дыма в печи,затаил я в душе, как заразу,непокой за неладный почин.Я, причастный к ударному штабу,в сей момент, как последний вахлак,чуть не плача, толкую прорабу,дескать, что-то маленько не так...Видно, где-то замешкалось чудо,все в тумане секретов и тайн...И молчит наша домна покуда,как пустой и холодный титан.Вздел очки мой прораб. Глянул сверху.Будто столб, отшатнулся на шаг.— Кто ты есть, — говорит, — на поверку,друг мой ситный, дурак или враг?Оглядись, — говорит, — да осмысли:въявь подходит святое число!Может, пять, может, десять комиссийпишут гербовый акт набело.Сам видал, сам считал, сам проверил:за весь день то гурьбой, то поврозьбольше ста только шляп да портфелейна командный помост поднялось.И еще, — говорит, — нам на счастье,здесь, как туз меж козырных гостей,первый в мире по доменной частивроде б кум наш, колдун, чудодей!Дорогой от макушки до пяток,самый тот доброхот, в чей доходдвести долларов, как бы в додаток,каждый день наш Госбанк отдает...Все он знал, наш наставник бетонный,что к чему, кто причем, что почем:— Если сами не справимся с домной,так наладим валютным ключом...Словно б кончился он так, как надо,календарный обратный отсчет.И написаны над эстакадойохрой лозунги: «Полный вперед!»...И за полночь, шибко умаявшись сам,прораб нам велел разойтись по домамда глотки просил поберечь до утраот ветра, воды и махорки,чтоб завтра исполнить такое «ура»,чтоб стекла звенели в Нью-Йорке...Все свершилось. Исполнились сроки.В тучах — первая ночь октября.В первый раз нам не светит высокийлуч погасшего календаря.В глубоком сердечном запале,не чуя ни рук и ни ног,под утро мы словно б заспалиторжественный первый гудок.Позорно проспали под кровомвнезапный небесный аврал,когда бело-ярым покровомзазимок всю землю сковал.Совсем не дождавшись сигнала,безделье считая за грех,рабсила сама пошагалав заветный наш доменный цех.Без нас тут вся страсть отгорела,остудное солнце встает....Лебедок застывшие стрелы,конструкций да труб переплет.И стынет маячною башней,в броне вороненой до плеч,готова хоть в бой рукопашныйогнем не крещенная печь.Дите богатырской породы,с какой стороны ни гляди,стотонные трубопроводыкак руки скрестив на груди.И словно по прихоти вражьей,штыком осадив нас назад,стоял перед нею на страженаш русский курносый солдат.Стоял с петушиной осанкой,проходу не дав никому,как будто перед арестанткой,доверенной только ему.— А кто виноват? — мужики говорят.— Кто главный тут в праве и силе?— Пошто ни одну из монтажных бригадна главный свой фронт не пустили?!Пошто все фронты перекрыты подряди наши доходы под снегом горят?!Нам стужа не студит каленые лбы...И, чистым снежком приодеты,сегодня молчат цеховые штабы,рабочей судьбы комитеты.Один комитет... Другой комитет...Куда ни пойдешь, а хозяев там нет.В то утро без трубного зова,тревогу душой ощутив,как будто он мобилизован,собрался партийный актив.Сошелся, по-штатски неслышный,на высший совет фронтовойпод самой просторною крышей,в шатровый дворец цирковой.И что там, к добру или худу,говорено и решено,того беспартийному людупока еще знать не дано.Словом, вышел для нашего братанынче полный, бессрочный простой.И стоит, словно туча, крылатый,замороженный наш Домнострой...Только вдруг у крылечка столовой,издалече приметный на взгляд,увидали мы новый, тесовый,с трехметровым значеньем плакат.А на нем, как живой, без движенья,дюжий парень с разинутым ртомстал навстречу нам ростом саженьим,будто в лоб мой нацелясь перстом.Будто требуя спросом законным,строгой совестью точный ответ:«Стой, строитель! А техникой домныты уже овладел или нет?»Кто-то вычитал скороговоркой:дескать, вечером, в шесть в аккурат,мистер Шпрот, консультант из Нью-Йорка,для рабочих читает доклад...День короткий, а времени мало —надо в баню и надо в кино.Только сердце всегда уступало,если домны касалось оно.В бездорожье, почти что не радана ночь глядя терпеть маету,все же срочно решила бригаданавести на себя красоту.Отскреблась от бетона и глины,каждый сам прифрантился, как мог.Апельсиновый блеск гуталинане зажег моих драных сапог.Первой вьюгой бесилась погода,снежный путь становя на дыбы.И застряла бригада у входа,вся, как в мыле, от жаркой ходьбы.Лучше было сидеть бы нам дома...Только вижу: по списку, с листавызываются члены цехкома,за столом занимают места.И шепнул я: «За мною, ребятки!»Сам пробился. Повел и повел...Прямо с ходу, по залу, к раздатке,на свободное место, за стол.Сел у края, совсем задыхаясь.Отдышался. Гляжу. А правей —вся в шелку, проморенном духами,чистокровная дама червей.Глаз сиинцовый, а бровь — ровно с нитку,медным жиром горят волоса,и лежит на плечах вперекидку,скаля зубы в лицо мне, лиса.И сейчас же, как яблочко красный,услыхал я, как будто в упрек:— Молодой человек, как ужаснопахнет ваксой от ваших сапог!..Но, звеня в колокольчик по чину,председатель собранья встаети выводит к трибуне мужчину,дескать, вот вам и сам мистер Шпрот —главный спец по литейным заводам,как спаситель, явившийся к нам,с русским, самым рабочим народомхочет сам толковать по душам.Как ударили все мы в ладоши,в сотни битых, с мозолями, рук:ты хоть мистер, но, видно, хороший,раз ты с нами — так, стало быть, друг.Как один, поднялись для привета,оказали великую честь...На! Учи, помогай нам, советуй!Разгляди нас, какие мы есть!Трижды руки сцепив и раскинув,мистер кланялся, счастлив и рад.Трижды перстнем звенел по графинуи кричал нам: — Руссия! Ол райт!..И когда отошло успокоясь,сердце с сердцем забилося в лад,глянул мистер в то сердце людское,руки вскинул и начал доклад.То — назад, оседая на пятках,то — на цыпках подавшись вперед,говорил никому не понятно,но сильно говорил мистер Шпрот.Будто вновь со столба по соседствув ту трубу заработал опятьпервый радиоголос из детства:звук железный, а слов не понять...Но, поставив последний крючочекв свой с червонным обрезом блокнот,встала сбоку мадам переводчик,как машина, начав перевод:«Мистер Шпрот потрясен и растроган,лично видя, как трудно живетбогатырь, но покинутый богом,черный труженик — русский народ...»Тут я даже чихнул втихомолку:«Верно, мистер! А бог-то при чем?Видно, ты, брат, не нашего толку,не по-нашему жизни учен!»Ну, а речи ведут по порядку:мистер — дама, и всяк в свой черед.Мистер нам загадает загадку,дама ключик к разгадке дает.Даже малость вокруг посветлело,вширь и ввысь подраздался барак.И по технике самого деламистер Шпрот нам докладывал так:домна-уникум нравом упряма,столь ей надобно средств и ума,так что даже Америка-мамачуть не плачет с той дочкой сама.Так ведь это царица прогресса,всё у ней на особый манер:каждый мастер — по классу профессор,а любой горновой — инженер.Что ж ты хочешь, касатка Россия,с нищетою бросаясь в бои,или технику лбами осилятголорукие слуги твои?Кто из слуг твоих встанет у горновна премудрых и страшных печах?Кто из слуг твоих схватит за горлокатастрофу, аварию, крах!И, вздохнув умилительно сладко,аж в словах зажурчала слеза,мистер нас оглядел и заплакал,рукавом утирая глаза.Плакал мистер не меньше минутыот щедрот христианской любви,что раздеты, Россия, разуты,не накормлены люди твои!..Мы отчаянно сдвинули брови,зуд смешинок во рту заглушив,дескать, плачь, дорогой, на здоровье,да про нас языком не греши...Знать, порвались сердечные струнки:на носочках взметнувшись рывком,грохнул Шпрот по фанерной трибункекостоломным своим кулаком.То ли вправду посланником богагрозный мистер поблазнился ей,словно ноту, торжественно-строго,огласила нам дама червей:— Мистер Шпрот возмущен беспардоннымсвоеволием русских коллег,что монтируют первую домну,словно варвары, в холод и снег.И отныне до самого летаконсультант-металлург мистер Шпротналагает сезонное ветона объекты монтажных работ...«Вето»! Ишь ты, каков острослов!Тоже шпилька для наших голов.Мы глазели с открытыми ртами,в суть, как в муть, проникая не вдруг.И стоял, подбочась, перед намибудто впрямь господин наших рук,сытый, сбитый из жира да сдобы,на фанеру осев животом,этот Шпрот, побуревший от злобы,сразу ставший заморским китом.То простой, то чуток простоватый,весь наш брат, переполнивший зал,здесь по кровным рабочим утратаминостранный
язык постигал.Словно корь, нам далась та наука,грудь сдавила и кровь разожгла,и, не выжав из глоток ни звука,раскалила весь свет добела...Скинул шапку седой, но вальяжный,вольный слесарь и вольный казак,батя всей нашей рати монтажнойтрубно крякнул и трубно сказал:— А что, господин, ты хоть сам сознаешь,что нам твое вето есть чистый грабеж!Вроде б так пособлять некрасиво,обе шкуры сымая зараз:золотую — натурой с России,а последнюю, драную — с нас!Самолично, без дамской поддачи,разумея не хуже, чем свой,понял русский язык наш докладчики рванулся с трибуны долой.Посверкав, словно молнией, взглядом,в царской шубе в полста килограмм,мистер под руку с дамой парадом,как сквозь строй наш, потопал к дверям.И тогда от единого вдохакак пробрал нас да пронял взахлестне смешок, а безудержный хохот —до упаду, до хрипа, до слез.Все смешинки, что в горле молчали,все догадки, что в думках росли,так взрывались, что лампы качали,деревянные стены трясли.Кто-то звал приступить к перекуру,кто-то: «С богом!» — кричал на весь зал,кто-то даже «товарищем» сдуручай пить с сахаром мистера звал.Где-то пела гармонь с перебором,в тесноте обрываясь с ремня,а один старичок из конторыкак чумной налетел на меня.А потом, извините, как баба,головенку в ладонях зажал,голося: — Мирового масштаба!Чрезвычайно опасный скандал!..Так что, ежели, чинность нарушив,мы судили про все прямиком,ты прости беспартийные души,юность нашу, товарищ Цехком.Сам винюсь в неустойке немалой:позабыв, что я твой активист,как пустил я вдогонку трехпалый,деревенский мальчишечий свист.Похмельная, будто в том наша вина,тверёзая полночь настала.Губам не до смеха, глазам не до сна,все явное явственней стало.Выходит, что мы лишь на то мастера:горбы подставлять да горланить «ура»,свистать благодетелям вслед...Стихия! Которой отныне — конец,поскольку тот богом ниспосланный спецна жизнь налагает запрет...Та горькая суть, лишь истаяв дотла,до самого мозга сей ночью дошла.И словно б во тьме, обступившей барак,порой возгораясь на миг,зловещего мира блуждающий зракв мужичьих виденьях возник.Всю ночь растянув на неведомый срок,впотьмах не давая покоя,Америка тайной грядущих тревогмерцала над нашей судьбою.И только прожектор в ночи засветив,решает загадки партийный актив.Как будто сомлев от угара,шагнув за барачный порог,с дружком задушевным на парупошли мы в тот самый сполох.Поземка бросалась по-рысьив глаза нам горстями земли.И самые жгучие мыслибессонные головы жглизагвоздкой той головоломной:по чьей же недоброй винегорит без огня наша домна,а мы, как слепцы,- в стороне?А нам, как заклятым, не спится.Весь мир обернулся вверх дном...Пробьемся до штаба партийцев,а точку опоры найдем.И пусть они станут отныне(назло всем купцам и дельцам)партийным сердцам как родные,открытые наши сердца.И пусть в них тревожно и юно,как истинный праздник, живетпартийное чувство кануназаветных и главных работ.
1965-1972
ЗАВИСТЬ
Памяти деда моего Ивана Егоровича
1Злого да веселого, где ж тебя встретишь,при каком навадке иль в ночном бору,на спокойном озере путающим сети,где ж тебя встретишь, отпетый друг,если на могиле камни прорастаюттравами бесплодными густо, без числа,если жизнь хваленая твоя, непростаябыла да отгрохала, быльем поросла,-где ж тебя встретишь? Обойду дозоромсосняка исхоженного целый квартал,рыбные озера, синие озера,усталью измучаюсь — и нет ни черта.Только на могиле, как слеза, безвестнойвсе равно почувствую: в золотой пылилебеда качается лебединой песней,рослая крапива завистью палит,тихой и невидимой, невидимой и ярой,и сейчас проснувшейся память освежитьзавистью, которой открывалась старость —открывалась старость и кончалась жизнь.2Это детство идет навстречу,и встаешь в нем крутою судьбойты — станичник, рыбака вечный,матерщинник и зверобой.О Карпатах поются песни,о казачьих гнедых конях,по озерам, по густолесьюза тобою ведут меня.И десятую часть столетьяя знавал в жару и в мороз,как охотился лютый ветерза папахой твоих волос;как ты пахнешь смолою бора,кровью волка и косача,всеми водами и простороморенбургского казачья;как незыблемо в вечер росныйу костра догоревших лет —голубым дымком папиросыподымался покой бесед.Ты кипел, горячился, хвастал,вороша густоту седин,славу бешеного ненастья,славу двух военных годин,что гремели под Ляоляном,под чужою стеной Карпати шагали в седом туманепо кладбищам и по гробам.............Только ты не ругал, а хвастална становьях любых дороггоды бешеного ненастья,потому — другого не мог.Чем похвастаешь, кроме вздоха,если жизнь волокла тебяпо задворкам чужой эпохибез уюта и без рубля;если, в обе руки контужен,в годы мира устав от битв,голодал и страдал не хужеот бедняцкой своей судьбы.Не похвастаешь — не увидишьгордость маленькую свою,и покажется жизнь обидой,зря не сбитой в любом бою.Жизнь покажется горем сразу,непригодной, как старый скит...И кипели твои рассказыне от радости, от тоски,чтоб седины стали любимейхоть насильно да хоть на час,чтобы я и твоей судьбинепозавидовал невзначай.Я не верил глазам и речи,не завидуя, не хваля......Это детство идет навстречу,ветром волосы шевеля.3Снова ты зовешь меня украдкойот девчат, вечерок и огнейдотемна шататься по навадкам,а с рассвета крючить окуней.Дробовик бывалый, бью не в воздух.От прицела взгляд, похолодев,вместе с уткой падает на звездыв небо, потемневшее в воде.Озеро с кровавыми кругами,да роса в холодных зеленях.Ты же, не хваля и не ругая,как завистник, смотришь на меня.Смотришь так, молчанье сберегая,если я удачливей тебяпо чутью подъязка подсекаюс легкостью, доступной голубям.Смотришь так с улыбкою несладкой,если необъезженный скакунгордо пронесет мою посадку,крепкую на яростном скаку.Смотришь, если песни бродят кровьюв плясовой, неугомонный час,если чуб спадает по надбровьювороненым крылышком грача.Так без окончанья и начала,как свою веселую сестру,по закону молодость встречал яна любом разнузданном ветру.Как завистник, без тоски и вздоха,силы собирая и храня,ты во всем, от удали до крохи,перещеголять хотел меня.Забывал заброшенные дали,Ляолян, Карпаты и года,и мои удачи подмывалидобиваться собственных удач.Так до перебоя, без ограды,потеряв подсчеты месяцам,жизни наши проходили рядом,споря до поклонного конца.4Теченье времен из-под ног убегало.От детства и дружбы озерных огнейпрошли мимо деда, станиц и рыбалоксчастливые кольца дороги моей.По родине плыли ветра и метели.Снежинки слезинками липли к окну.А он умирал на горячей постели,косоворотку едва расстегнув.В зимовке запевки рыбацкие пели,охотники ждали счастливого дня,а он умирал на последней постели,в минуту предсмертную вспомнив меня.Ему показалось: и солнце и зориудачей улова плывут по земле,ему показалось: в вечерних озерахраскинуты сети на тысячи лет.Ему показалось... И глянул на дверцы,сухой и колючий, как зрелый репей,поднялся, держась не руками, а сердцем.Шагнул, покачнулся и захрипел.Холодные губы не ждали ответа,веля провожатым, молчавшим над ним,при встрече со мной о кончине поведать,порадовать сердце поклоном земным.За щучьей ухой да за чашками водкипоминки отплакали старики......А я неустанною прежней походкойнемного подольше пройдусь у реки.Пройдусь до рассвета по старым навадками песен от удали не запою.Я только и сделаю, что по порядкуобдумаю светлую зависть твою................Ты не заметил за годы разлуки,за годы навадков, костров, окуней,как выросла зависть бесценной порукойдвадцатилетней удачи моей,идущей навстречу и солнцу над намив закате, в работе, в дыханье страны,и старость, кончая последними днями,ее принимает поклоном земным.Ее принимает — весеннюю завязьэпохи, растущей во все этажи,в которой и зависть, великая завистьпоется как песня, и сила, и жизнь.5Незачем шататься без причала.Ночь ушла, меня не покорив.По могилам проходя, встречаюзачинанье утренней зари.И при расставанье молчаливомпод конец минуты проходнойдо зеленых листиков крапивыкланяюсь я зависти родной.
февраль-март 1933
Биография
Детство и ранняя юность
Борис Ручьёв родился 2 (15) июня 1913 года в Троицке (ныне Челябинская область). Он был третьим ребёнком в семье учителя и священника Александра Ивановича и учительницы Евгении Лаврентьевны Кривощёковых. Согласно копии метрической выписки, местом рождения поэта является станица Еткульская (ныне село Еткуль) Челябинской области. Эта неточность вызвана тем, что отца новорожденного перевели инспектором Высшего начального училища в станицу Еткульскую, где и был окрещён его сын.
Отец будущего поэта являлся одним из грамотнейших людей на Южном Урале. Учителем он стал в 1905 году в Кокчетаве, куда был сослан за агитацию среди казаков Оренбургского казачьего округа. Можно с уверенностью сказать, что литературный дар Ручьёв получил по наследству: его отец занимался и литературной деятельностью. Так, в 1913 году в Троицке были изданы его рассказы о Русско-японской войне, а в 20-е годы на страницах местной печати часто появлялись стихи, очерки, рассказы и фельетоны Александра Кривощёкова. В советское время он жил в Киргизии, где за заслуги в области просвещения был удостоен звания «Заслуженный учитель школы Киргизской ССР». Мать Ручьёва, до замужества также учительствовавшая, прекрасно знала русскую литературу и прививала вкус к ней своим детям.
Детство будущего поэта прошло в станице Еткульской. Выучившись читать ещё до поступления в школу, в 1922 году Борис поступил учиться сразу в третий класс Высшего начального городского училища города Троицка. В 1924 году вместе с семьёй он переехал в станицу Звериноголовскую Курганской области, где познакомился с будущим поэтом М. М. Люгариным (Заболотным), дружбу с которым пронёс через всю жизнь. Окончив среднюю школу, в 1928—1929 он учился в школе-девятилетке Кургана. К тому же периоду относится его первая литературная публикация: в газете «Красный Курган» были напечатаны первые стихи за подписью «Борис Кривощёков» — «О субботнике», «На озере», «Граммофон», «В школе», «Зима».
Начало литературной судьбы
Вернувшись в станицу Звериноголовскую в 1930 году, Борис сразу включается в комсомольскую работу, сочиняя стихи и юморески для сельской агитбригады. Осенью того же года с другом М. М. Люгариным он едет в Москву в надежде опубликовать стихи в столичном журнале «Октябрь». Попытка окончилась неудачей, и, не желая возвращаться в родную деревню, друзья принимают решение поехать на Магнитострой. Так 19 октября 1930 года в жизни Бориса начался новый отсчёт. На новом месте ему довелось поработать плотником и бетонщиком. Здесь юный поэт вступил в литературное объединение «Буксир» и начал активно публиковаться в многочисленных газетах и журналах, издававшихся на Магнитострое. В 1930 году на страницах магнитогорской прессы впервые появились строки за подписью «Борис Ручьёв». В 1931 поэт вступил в комсомол и в том же году начал работать литсотрудником в газете «Магнитогорский комсомолец». В 1932 году стихи Ручьёва впервые вошли в книгу — они были напечатаны в сборнике молодых магнитогорских поэтов «Рождение чугуна», опубликованном Уральским книжным издательством. За первые три «магнитостроевских» года из-под пера Ручьёва вышел цикл стихов «Вторая родина», а также поэмы «Песня о страданиях подруги» и «Зависть». О последней, в силу её незрелости, автор впоследствии отзывался резко отрицательно, так что первая публикация поэмы состоялась лишь после его смерти.
Борис Ручьёв (1932).
Творчество молодого первостроителя Магнитки заметили столичные литераторы: в 1932 году Ручьёв был приглашён на II Всероссийское совещание молодых поэтов, на котором маститый писатель В. А. Луговской заметил: «Ему только восемнадцать. Но я и в двадцать один так не писал». Уже в 1933 в Свердловске вышла первая книга стихов Ручьёва «Вторая родина», а в 1934 году она была переиздана в Москве под редакцией Э. Г. Багрицкого и А. А. Суркова. Отметило поэта и руководство комбината: 31 января 1934 на ММК был издан приказ директора А. П. Завенягина, согласно которому в числе талантливейших молодых поэтов суммой в 1200 рублей и творческой командировкой по Уралу был премирован и Борис Ручьёв[1].
Летом 1934 Ручьёв стал делегатом сразу двух съездов писателей — в июне Всеуральского, а в августе — Первого съезда Союза писателей СССР, где он был торжественно принят в ряды СП СССР. В 1935 году поэт поступил на заочное отделение Литературного института имени А. М. Горького. Творческими вехами этого периода стали поэтические циклы «Открытие мира», «Соловьиная пора» и «Девушки-подружки». В марте 1936 поэт женился на учительнице Серафиме Каменских и переехал в Златоуст. В 1936—1937 Ручьёв сотрудничал со златоустовской газетой «Пролетарская мысль» и с челябинской молодёжной газетой «Комсомолец», где в соавторстве с В. Губаревым печатал серию очерков о людях села «Владимирские рассказы». Тем временем он готовил к изданию очередную книгу стихотворений.
Годы репрессий
26 декабря 1937 Ручьёв был арестован в Златоусте по клеветническому обвинению в контрреволюционном преступлении и репрессирован. 28 июля 1938 он был осуждён выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР на 10 лет лишения свободы по 58-й статье.
Свой срок заключения с 1938 по 1947 Ручьёв отбывал в лагерях Севвостоклага НКВД на Крайнем Севере — на «полюсе холода» в Оймяконе. Несмотря на каторжный труд, неважное здоровье и гнетущее моральное состояние, в эти годы поэт не отложил перо: в ссылке им были созданы поэмы «Невидимка», «Прощание с молодостью» и цикл стихов «Красное солнышко». В лагерях поэт создал и незаконченную поэму «Полюс», повествующую о тяготах ссылки и опубликованную лишь после его смерти, в перестроечные годы.