Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
То была вера эпохи, с этой верой жили и смыкали глаза старые зодчие. Теперь они лежат в преддвериях тех самых храмов, и надо пожелать, чтобы сон их был крепок, чтобы новое время своим смехом не разбудило их. В особенности тех, кто покоится у какого-нибудь старого недостроенного собора: им было бы слишком тяжко, проснувшись внезапно ночью, увидеть при болезненном сиянии месяца свое незавершенное творение и вскоре убедиться, что время созидания миновало и что вся их жизнь прошла бесполезно и глупо.
Таков был голос нынешнего, нового времени, у которого иные задачи, иная вера.
Я как-то слышал в Кельне, как маленький мальчик спросил у матери, почему не достраивают наполовину построенных соборов. Это был хорошенький мальчик, и я поцеловал его умные глаза, а так как мать не смогла ему ответить толком, то я сказал, что люди сейчас заняты совсем другим делом.
Недалеко от Генуи, с вершины Апеннин, видно море, меж зеленых горных вершин светлеет голубая водная равнина, и кажется, суда, появляясь то тут, то там, плывут на всех парусах среди гор. Если наблюдать это зрелище в сумерках, когда начинается чудесная игра последних лучей солнца и первых вечерних теней
Город этот стар без старины, тесен без уюта и безобразен свыше всякой меры. Он построен на скале, у подножия поднимающихся амфитеатром гор, как бы замыкающих в объятиях прелестный морской залив. Поэтому генуэзцам дана самой природой лучшая и безопаснейшая гавань, какую только можно себе представить. Весь город стоит, как уже было сказано, на одной скале, и ради экономии места пришлось строить очень высокие дома, а улицы делать чрезвычайно узкими, так что почти все они темные и только по двум из них может проехать карета. Но дома служат здесь жителям, большей частью купцам, почти исключительно для товарных складов, а по ночам — для сна; весь же свой торгашеский день они проводят, бегая по городу или сидя у своих дверей, вернее — в дверях, ибо иначе жителям противоположных домов пришлось бы соприкасаться с ними коленями.
Со стороны моря, особенно вечером, город являет собою лучшее зрелище. Он покоится тогда у берегов, как побелевший скелет выброшенного на сушу огромного зверя; черные муравьи, именуемые генуэзцами, ползают по нему взад и вперед, голубые морские волны плещутся и журчат, как колыбельная песня, месяц, бледное око ночи, грустно глядит на него сверху.
В саду Палаццо Дориа стоит старый морской герой в виде Нептуна среди большого водного бассейна. Но статуя обветшала и обломалась, вода иссякла, и чайки вьют гнезда на ветвях черных кипарисов. Как мальчик, не забывающий виденных когда-то пьес, я при имени Дориа тотчас же вспомнил о Фридрихе Шиллере{772}, этом благороднейшем, хотя и не величайшем поэте Германии.
Дворцы прежних властителей Генуи, ее нобилей, несмотря на упадок, в большинстве все же прекрасны и утопают в роскоши. Они расположены главным образом на двух больших улицах, именуемых Strada nuova и Balbi. Самый замечательный из них — дворец Дураццо: здесь есть хорошие картины и среди них принадлежащий кисти Паоло Веронезе «Христос», которому Магдалина вытирает омытые ноги. Она так прекрасна, что боишься: а ведь ее, наверно, опять совратят. Я долго стоял перед нею, но — увы! — она не подняла глаз. Христос стоит, как религиозный Гамлет — «go to a nunnery». [134] Я нашел тут также несколько голландцев и отличные картины Рубенса; они насквозь пронизаны огромной жизнерадостностью этого нидерландского титана, чей дух был так мощно окрылен, что взлетал к самому солнцу, несмотря на то что сотня центнеров голландского сыра была привешена к его ногам. Я не могу пройти мимо самой незначительной картины этого великого живописца, не отдав ей дани восхищения. И тем более что теперь входит в моду лишь пожимать плечами при упоминании о нем, ввиду недостатка у него идеализма. Историческая школа в Мюнхене важничает, утверждая этот взгляд. Посмотрите только, с каким высокомерным пренебрежением шествует долгогривый корнелианец через рубенсовский зал! Но, может быть, заблуждение учеников станет понятным, если уяснить всю громадность контраста между Петером Корнелиусом {773} и Петером Паулем Рубенсом. Невозможно, пожалуй, вообразить больший контраст — и тем не менее иногда мне кажется, что между ними есть что-то общее, но я скорее чувствую это, чем вижу. Быть может, в обоих заложены в скрытой форме характерные свойства их общей родины {774} , находящие слабый родственный отзвук в их третьем земляке — во мне. Но это скрытое родство ни в коем случае не заключается в нидерландской жизнерадостности и яркости красок, улыбающейся нам со всех картин Рубенса, — можно подумать, что они написаны в опьянении радостными струями рейнского вина, под ликующие звуки плясовой музыки кирмеса. А картины Корнелиуса, право, кажутся написанными скорее в страстную пятницу, когда по улицам раздавались заунывные напевы скорбного крестного хода, нашедшие отзвук в мастерской и в сердце художника. В продуктивности, в творческом дерзании, в гениальной стихийности они сходятся; оба — прирожденные живописцы; оба принадлежат к плеяде великих мастеров, блиставших по преимуществу в эпоху Рафаэля, в эпоху, которая могла еще непосредственно влиять на Рубенса, но которая так резко отличается от нашей, что нас почти пугает появление Петера Корнелиуса, и он представляется нам порою как бы духом одного из великих живописцев эпохи Рафаэля, вставшим из гроба, чтобы дописать еще несколько картин, мертвым творцом, вызвавшим себя к жизни при помощи схороненного вместе с ним, присущего ему животворящего слова. Когда рассматриваешь его картины, они глядят на нас как бы глазами пятнадцатого века; одежды на них призрачны, словно шелестят мимо нас в полуночную пору, тела волшебно-могучи, обрисованы с точностью ясновидения, насильственно правдивы, только крови недостает им, недостает пульсирующей крови, красок. Да, Корнелиус — творец, но если всмотреться в его творения, то кажется, что все они недолговечны, все они как будто написаны за час до кончины, на всех них лежит скорбный отпечаток грядущей смерти. Несмотря на свою жизнерадостность, фигуры Рубенса-вызывают в нашей душе такое же чувство; кажется, что и в них также заложено семя смерти, и именно благодаря избытку жизни, багровому полнокровию,
134
«Иди в монастырь» (англ.).
Я не могу не упомянуть о собрании портретов генуэзских красавиц во дворце Дураццо. Ничто в мире не может навеять на наши души такую печаль, как созерцание портретов красивых женщин, которые мертвы уже несколько столетий. Нами овладевает меланхолическая мысль: от оригиналов всех этих картин, от всех этих красавиц, таких прелестных, кокетливых, остроумных, лукавых, мечтательных, от всех этих майских головок с апрельскими капризами, от всей этой женской весны ничего не осталось, кроме этих пестрых мазков, брошенных живописцем, тоже давно истлевшим, на тленный кусочек полотна, которое со временем также обратится в пыль и развеется. И так все проходит в жизни бесследно, прекрасное и безобразное; смерть, сухой педант, не щадит ни розы, ни репейника, она не забывает одинокой былинки в дальней пустыне, разрушает до основания, без устали; повсюду мы видим, как она обращает в прах растения и животных, людей и их творения, и даже египетские пирамиды, которые, казалось бы, противятся этой разрушительной ярости, даже они — лишь трофеи ее могущества, памятники минувшего, древние гробницы царей.
Но еще тягостнее, чем это чувство вечного умирания, пустынного зияющего провала в небытие, охватывает нас мысль, что мы-то и умрем даже не как оригиналы, а как копии давно исчезнувших людей, подобных нам и духом и телом, и что после нас родятся опять люди, которые, в свою очередь, будут в точности походить на нас, чувствовать и мыслить, как мы, которые точно так же будут уничтожены смертью, — безотрадная, вечно повторяющаяся игра, в которой плодоносной земле суждено только производить, производить больше, чем может разрушить смерть, так что ей приходится заботиться не столько об оригинальности отдельных личностей, сколько о поддержании рода.
С поразительной силой охватил меня мистический ужас перед этими мыслями, когда во дворце Дураццо я увидел портреты генуэзских красавиц и среди них картину, возбудившую сладостную бурю в моей душе, так что еще теперь, когда я вспоминаю об этом, ресницы мои дрожат, — это было изображение мертвой Марии.
Хранитель галереи был, правда, того мнения, что картина изображает одну генуэзскую герцогиню, и пояснил тоном чичероне, что она принадлежит кисти Джорджо Барбарелли да Кастельфранко нель Тревиджано, по прозвищу Джорджоне{776}, что он был одним из величайших живописцев венецианской школы, родился в 1477 и умер в 1511 году.
— Пусть будет по-вашему, синьор custode. [135] Портрет очень схож, и если он даже написан за два столетия вперед — это не изъян. Рисунок правилен, краски великолепны, складки материи на груди удались отлично. Сделайте одолжение, снимите картину на несколько секунд со стены, я сдую пыль с губ и сгоню паука, усевшегося в углу рамы, — Мария всегда чувствовала отвращение к паукам.
— Eccellenza, по-видимому, знаток.
— Вовсе нет, синьор custode. Я обладаю талантом испытывать волнение при виде некоторых картин, и глаза мои становятся несколько влажными. Но что я вижу! Кем написан портрет мужчины в черном плаще, что висит вон там?
135
Хранитель (итал.).
— Тоже Джорджоне, мастерское произведение.
— Прошу вас, синьор, будьте добры, снимите также и эту картину со стены и подержите ее секунду здесь, рядом с зеркалом, чтобы я мог сравнить, похож ли я на портрет.
— Eccellenza не так бледны. Картина — шедевр Джорджоне; он был соперником Тициана; родился в тысяча четыреста семьдесят седьмом, умер в тысяча пятьсот одиннадцатом году.
Дорогой читатель, Джорджоне мне много милее, чем Тициан, и я особенно благодарен ему за то, что он написал для меня Марию. Ты, конечно, вполне согласишься со мною, что Джорджоне написал картину для меня, а не для какого-нибудь старого генуэзца. И портрет очень похож, похож вплоть до молчания смерти; уловлена даже боль в глазах, боль, которая была вызвана страданием, скорее пригрезившимся, чем пережитым, и которое так трудно было передать. Вся картина словно вздохами запечатлена на полотне. И мужчина в черном плаще очень хорошо написан, очень похожи коварно-сентиментальные губы, похожи, точно они говорят, точно они собираются рассказать историю — историю рыцаря, который поцелуем хотел вырвать возлюбленную у смерти, и когда погас свет…