Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
В словах этих заключается истина, и я даже держусь того мнения, что Гете в некоторых случаях лучше бы справился с делом, чем сам господь бог, что, например, он создал бы господина Эккермана в более правильном виде, а именно — тоже пернатым и зеленым. Право, природа совершила ошибку, не украсив головы господина Эккермана зелеными перьями, и Гете пытался исправить этот недостаток тем, что выписал ему из Иены докторскую шляпу{752} и собственноручно надел ее ему на голову.
Наравне с «Итальянским путешествием» Гете можно рекомендовать «Италию» г-жи Морган{753} и «Коринну» г-жи Сталь. Недостаток таланта, который мог бы сделать этих дам незаметными рядом с Гете, они возмещают мужественным настроением, которого не хватает Гете. Так, леди Морган выражалась, как подобает мужчине, вселяла своими речами скорпионов в сердце наглых наемников, и мужественно-сладостны были трели этого порхающего соловья свободы. Точно так же г-жа Сталь, как известно всякому, была любезной маркитанткой
Что касается вообще описания итальянских путешествий, то В. Мюллер{754} уже дал как-то давно в «Гермесе» их обозрение. Имя им — легион. Среди более ранних немецких писателей выделяются в этой области, в смысле ума и своеобразия: Мориц, Архенгольц, Бартельс, бравый Зейме, Арндт, Мейер, Бенковитц и Рефуес{755}. Новейшие мне мало известны, лишь немногие из них доставили мне удовольствие и принесли пользу. Из числа таких я назову вышедшее из-под пера безвременно скончавшегося В. Мюллера «Рим, римляне и римлянки». Ах, он был немецким поэтом! Затем «Путешествие» Кефалидеса{756}, несколько сухое; далее — «Цизальпинские страницы» Лессмана{757}, несколько водянистые, и, наконец, «Путешествия в Италию, начиная с 1822 года, Фридриха Тирша, Людвига Шорна, Эдуарда Гергардта и Лео фон Кленце». Пока появилась только первая часть этой книги, содержащая преимущественно сообщения моего дорогого благородного Тирша, гуманный дух которого сквозит в каждой строке.
Ты знаешь край? Цветут лимоны в нем,
И апельсин в листве горит огнем.
Там с неба веет кроткий ветерок,
Тих скорбный мирт, и гордый лавр высок.
Ты знаешь край?
Туда с тобой
Хотела б я теперь, любимый мой!
Но не приезжай туда в начале августа, не то днем тебя изжарит солнце, а ночью загрызут блохи. Кроме того, дорогой читатель, не советую тебе отправляться из Вероны в Милан в почтовой карете.
Я ехал в обществе шести бандитов в тяжеловесной «кароцце», которая была так заботливо укрыта со всех сторон от густейшей пыли, что я почти не заметил красот местности. Только дважды, до Брешии, сосед мой приподнял кожаную занавеску, чтобы сплюнуть. В первый раз я ничего не увидел, кроме нескольких вспотевших елок, сильно страдавших, казалось, в своих зеленых зимних одеяниях от томящего солнечного зноя; в другой раз я увидел кусочек дивно прозрачного голубого озера, в котором отражались солнце и тощий гренадер. Этот последний, австрийский Нарцисс{758}, с детской радостью дивился тому, как отражение в точности повторяло его движения, когда он брал ружье на караул, на плечо или на прицел.
О самой Брешии я мало могу рассказать, так как воспользовался пребыванием там лишь для хорошего пранцо. Нельзя поставить в упрек бедному путешественнику, если он стремится утолить голод физический прежде, чем духовный. Но все же у меня хватило добросовестности, прежде чем снова сесть в карету, порасспросить о Брешии у камерьере; я узнал, между прочим, что в городе сорок тысяч жителей, одна ратуша, двадцать одна кофейня, двадцать католических церквей, один сумасшедший дом, одна синагога, один зверинец, одна тюрьма, одна больница, один столь же хороший театр и одна виселица для воров, укравших меньше ста тысяч талеров.
Около полуночи я прибыл в Милан и остановился у господина Рейхмана, немца, оборудовавшего свою гостиницу в чисто немецком вкусе. Это лучшая гостиница в Италии, как заявили мне несколько знакомых, которых я там встретил; об итальянских содержателях гостиниц и блохах они отзывались очень плохо. Я только и слышал от них что возмутительные истории об итальянских мошенничествах; особенно расточал проклятия сэр Вильям, уверяя, что если Европа — мозг мира, то Италия — воровской орган этого мозга. Бедному баронету пришлось заплатить за скудный завтрак в «Locanda croce bianca» [127] в Падуе не более не менее, как двенадцать франков, а в Виченце с него потребовал на чай человек, поднявший перчатку, которую он обронил, садясь в карету. Его кузен Том уверял, что все итальянцы мошенники, с тою лишь особенностью, что они не воруют. Если бы он был попригляднее на вид, то заметил бы также, что все итальянки — мошенницы. Третьим в этом союзе оказался некий мистер Лайвер, которого я покинул в Брайтоне молодым теленком и нашел теперь в Милане сущим boeuf `a la mode. [128] Он был одет как настоящий денди, и я никогда не видел человека, который превзошел бы его способностью изображать своей фигурой одни острые углы. Когда он засовывал большие пальцы в проймы жилета, кисти рук и остальные пальцы образовывали углы; даже пасть его разинута была в виде четырехугольника. Все это дополняла угловатая голова, узкая сзади, заостренная кверху, с низким лбом и очень длинным подбородком. Среди английских знакомых, которых я встретил в Милане, была и толстая тетка мистера Лайвера; подобно жировой лавине спустилась она с альпийских высот в обществе двух белых, как снег, и холодных, как снег, снежных гусят — мисс Полли и мисс Молли.
127
«Гостиница
128
Мясное блюдо; буквально: бык по моде (франц.).
Не обвиняй меня в англомании, дорогой читатель, если я в этой книге часто говорю об англичанах; они сейчас в Италии слишком многочисленны, чтобы можно было их не замечать; они целыми полчищами кочуют по этой стране, располагаются во всех гостиницах, повсюду бегают, все осматривают, и трудно представить себе в Италии лимонное дерево без обнюхивающей его англичанки или картинную галерею без толпы англичан, которые со своими путеводителями в руках бегают по ней, проверяя, все ли указанные в книге достопримечательности налицо. Глядя на этих светловолосых и краснощеких людей, исполненных любопытства, принаряженных, перебирающихся через Альпы и тянущихся по всей Италии в блестящих каретах с пестрыми лакеями, ржущими скаковыми лошадьми, закутанными в зеленые вуали камеристками и прочим дорогим оборудованием, — кажется, что присутствуешь при некоем элегантном переселении народов. В самом деле, сын Альбиона, хоть он и носит чистое белье и платит за все наличными, все же кажется культурным варваром по сравнению с итальянцем, который являет скорее переходящую в варварство культуру. Первый обнаруживает в характере сдержанную грубость, второй — распущенную утонченность. А бледные итальянские лица, с страдальческими белками глаз, с болезненно-нежными губами — насколько они аристократичнее деревянных британских физиономий с их плебейски-здоровым румянцем! Весь итальянский народ внутренне болен, а больные, право, аристократичнее здоровых; ведь только больной человек становится человеком, у его тела есть история страданий, оно одухотворено. Я даже думаю, что путем страданий и животные могли бы стать людьми; я видел однажды умирающую собаку: она смотрела на меня в предсмертных муках почти как человек.
Выражение страдания заметнее всего на лицах итальянцев, когда говоришь с ними о несчастье их родины, а Милан дает для этого много поводов. Это самая болезненная рана в груди итальянцев, и они содрогаются, если даже слегка прикоснуться к ней. В таких случаях им свойственно движение плечами, наполняющее нас чувством особого сострадания. Один из моих британцев счел итальянцев равнодушными к политике на том основании, что они, казалось, безразлично слушали, как мы, чужестранцы, толковали о католической эмансипации{759} и о турецкой войне{760}; он был настолько несправедлив, что насмешливо высказал это в разговоре с одним бледным итальянцем с черной как смоль бородой. Накануне вечером мы присутствовали на представлении новой оперы в «La Scala» и созерцали картину неистовства, обычную в этих случаях. «Вы, итальянцы, — обратился британец к бледному человеку, — умерли, кажется, для всего, кроме музыки, только она еще может воодушевить вас». — «Вы несправедливы, — ответил бледный человек и сделал движение плечами. — Ах! — вздохнул он. — Италия скорбно грезит среди своих развалин; если время от времени она вдруг пробуждается при звуках какой-нибудь мелодии и бурно срывается с места, то воодушевление это вызвано не самой песней, а скорее воспоминаниями и чувствами, разбуженными песней. Италия всегда хранит их в сердце, и в таких случаях они с силой вырываются наружу — в этом смысл того дикого шума, который вы слышали в «La Scala».
Быть может, признание это — некоторый ключ к разгадке того энтузиазма, который вызывают по ту сторону Альп оперы Россини и Мейербера. Если мне когда-либо приходилось созерцать неистовство человеческое, так это на представлений «Crociato in Egitto», [129] где музыка переходила внезапно от мягких, скорбных тонов к ликующей боли. Такое неистовство именуется в Италии furore.
Хотя мне и представляется теперь случай, дорогой читатель, коснувшись Бреры и Амброзианы {761} , преподнести тебе свои суждения об искусстве, я, однако, пронесу мимо тебя чашу сию и удовольствуюсь замечанием, что тот самый острый подбородок, который придаёт оттенок сентиментальности картинам ломбардской школы, я наблюдал у многих ломбардских красавиц на улицах Милана. Мне всегда казалась в высшей степени поучительной возможность сопоставлять с произведениями какой-нибудь школы те оригиналы, которые служили для нее моделями; характер школы выяснялся при этом тем нагляднее. Так, на ярмарке в Роттердаме стал мне понятен Ян Стен {762} в божественной своей веселости; позже таким же путем постиг я на Лунгарно {763} правдивость форм и даровитость, свойственную флорентийцам, а на площади Святого Марка — чувство краски и мечтательную поверхностность венецианцев. Устремись же к Риму, душа моя, там, может быть, ты возвысишься до созерцания идеала и постигнешь Рафаэля!
129
«Распятый в Египте» (итал.).