Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Утешьтесь, бедняги! Вы не единственные, кому было кое-что обещано. Ведь часто же случается на больших галерах, что во время сильных бурь, когда корабль в опасности, обращаются к помощи черных невольников, скученных внизу, в темном трюме. В таких случаях разбивают их железные цепи и обещают свято и непреложно, что им будет дарована свобода, если они своими усилиями спасут корабль. Глупые чернокожие, ликуя, карабкаются наверх, на свет дневной, — ура! — спешат к насосам, качают изо всех сил, помогают, где только можно, лазают, прыгают, рубят мачты, наматывают канаты — короче говоря, работают до тех пор, пока не минует опасность. Затем, само собой разумеется, их отводят обратно вниз, в трюм, опять приковывают наилучшим образом, и в темной юдоли своей они делают демагогические заключения об обещаниях торговцев душами, которые, избежав опасности, заботятся лишь о том, чтобы наменять побольше новых душ.
О navis, referent in mare te novi Fluctus? etc. [112] .Мой старый учитель, толкуя эту оду Горация, где римский сенат сравнивается с кораблем,
Мой старый учитель знал все заранее. Когда пришло первое известие об этой битве, он покачал седой головой. Теперь я понимаю, что это означало. Вскоре получены были более подробные сообщения и тайком показывались рисунки, где пестро и назидательно изображено было, как высочайшие вожди преклоняли колена на поле сражения и благодарили бога.
112
О корабль, унесут в море опять тебя волны? и т. д.
— Да, им следовало поблагодарить бога, — говорил мой учитель, улыбаясь, как обычно улыбался, комментируя Саллюстия{711}, — император Наполеон так часто бил их, что в конце концов и они могли от него этому научиться.
Затем появились союзники и с ними скверные стихи об освобождении, Арминий и Туснельда, «ура», Женский союз{712} и отечественные желуди, и вечное хвастовство Лейпцигской битвой, и так без конца.
— С ними происходит, — заметил мой учитель, — то же, что с фиванцами, когда они разбили наконец при Левктрах{713} непобедимых спартанцев и беспрестанно похвалялись своей победой, так что Антисфен сказал про них: «Они поступают, как дети, которые не могут прийти в себя от радости, поколотив своего школьного учителя!» Милые дети, было бы лучше, если бы поколотили нас самих.
Вскоре после этого старик умер {714} . На могиле его растет прусская трава и пасутся там благородные кони наших подновленных рыцарей.
Тирольцы красивы, веселы, честны, храбры и непостижимо ограниченны. Это здоровая человеческая раса, — должно быть, потому, что они слишком глупы, чтобы болеть. Я бы назвал их, кроме того, благородной расой, так как они очень разборчивы в пище и чистоплотны в быту; но они совершенно лишены чувства собственного достоинства. Тиролец отличается своеобразной, юмористической, смешливой угодливостью, которая носит почти ироническую окраску, но в основе глубоко искренна. Тирольские женщины здороваются с тобой так предупредительно и приветливо, мужчины так крепко жмут тебе руку и выражение их лиц так торжественно-сердечно, точно они смотрят на тебя как на близкого родственника или, по крайней мере, как на свою ровню; но это далеко не так — они никогда не забывают, что они только простолюдины, ты же — важный господин, который, разумеется, доволен, когда простолюдины без застенчивости вступают с ним в общение. И в этом они совершенно правильно руководятся природным инстинктом: самые закоренелые аристократы рады случаю снизойти, так как именно тогда они чувствуют, как высоко стоят. На родине тирольцы проявляют эту угодливость бесплатно, на чужбине же они стараются на ней что-либо заработать. Они торгуют своей личностью, своей национальностью. Эти пёстро одетые продавцы одеял, эти бравые тирольские парни, странствующие по свету в своих национальных костюмах, охотно позволяют подшутить над собою, но при этом ты должен что-нибудь у них купить. Пресловутые сестры Райнер, побывавшие в Англии, понимали это еще лучше, к тому же у них был хороший советник, прекрасно знавший дух английской знати. Отсюда и хороший прием в центре европейской аристократии, in the west end of the town. [113] {715} Когда прошлым летом в блестящих залах лондонского фешенебельного общества я увидал, как на эстрады выходили эти тирольские певицы, одетые в родные национальные костюмы, и услышал те песни, которые в Тирольских Альпах так наивно и скромно поются и находят столь нежные отзвуки даже в наших северонемецких сердцах, вся душа моя возмутилась; снисходительные улыбки аристократических уст жалили меня, как змеи; мне казалось, что целомудрие немецкой речи оскорблено самым грубым образом и что самые сладостные таинства немецкого чувства подверглись профанации перед чужой чернью. Я не мог вместе с другими рукоплескать такому бесстыдному торгу самым сокровенным; один швейцарец, покинувший залу под влиянием такого же чувства, совершенно справедливо заметил: «Мы, швейцарцы, тоже отдаем многое за деньги: наш лучший сыр и нашу лучшую кровь, но мы с трудом переносим звук альпийского рожка на чужбине, и тем более мы сами не способны трубить в него за деньги».
113
В западной части города (англ.).
Тироль очень красив, но даже самые красивые виды не могут восхищать нас при хмурой погоде и таком же настроении. У меня настроение всегда следует за погодой, а так как тогда шел дождь, то и у меня на душе была непогода. Лишь время от времени я решался высунуть голову из экипажа и видел тогда высокие, до небес, горы; они серьезно взирали на меня и кивали своими исполинскими головами и длинными облачными бородами, желая мне счастливого пути. Там и сям примечал я синевшую вдали горку, которая, казалось, становилась на цыпочки и с любопытством заглядывала через плечи других гор, вероятно стараясь увидеть меня. При этом повсюду громыхали лесные ручьи, низвергаясь, как безумные, с высоты и стекаясь внизу, в долинах, в темные водовороты. Люди торчали в своих
Сердце мое часто вздымалось и, несмотря на дурную погоду, взбиралось наверх, к людям, которые обитают на самой вершине и едва ли хоть раз в жизни спускались с гор и мало знают о том, что происходит здесь, внизу. От этого они не становятся менее благочестивы или менее счастливы. О политике они не знают ничего, кроме того, что у них есть император, который носит белый мундир и красные штаны{716}; это рассказал им старый дядюшка, который сам слышал это от черного Зепперля, побывавшего в Вене. Когда же к ним взобрались патриоты и красноречиво стали внушать им, что теперь они получат государя в синем мундире и белых штанах{717}, они схватились за ружья, перецеловали жен и детей, спустились с гор и пошли на смерть за белый мундир и любимые старые красные штаны.
По существу, ведь все равно, за что умереть, только бы умереть за что-нибудь дорогое, и такая кончина, исполненная тепла и веры, лучше, чем холодная жизнь без веры. Уже одни песни о такой кончине, звучные рифмы и светлые слова согревают наше сердце, когда его начинают омрачать сырой туман и назойливые заботы.
Много таких песен прозвучало в моем сердце, когда я переваливал через Тирольские горы. Приветливые еловые леса своим шумом оживили в моей памяти много забытых слов любви. Особенно когда большие голубые горные озера с таким непостижимым томлением смотрели мне в глаза, вспоминал я опять о тех двух детях, которые так любили друг друга и умерли вместе. Это старая-престарая история, никто уже теперь не верит в нее, да и сам я знаю о ней лишь по нескольким строкам песни:
Было двое детей{718} королевских, Но сойтись не могли никогда, Хоть и сильно друг друга любили: Глубока была слишком вода!Эти слова непроизвольно зазвучали опять во мне, когда у одного из голубых озер я увидел на том берегу маленького мальчика, а на этом — маленькую девочку, обоих в пестрых национальных костюмах, в зеленых, с лентами, остроконечных шапочках, — они были прелестно одеты и раскланивались друг с другом через озеро:
Но сойтись не могли никогда… Глубока была слишком вода!В Южном Тироле погода прояснилась, почувствовалась близость итальянского солнца, горы стали теплыми и сверкающими, я увидел виноградники, лепившиеся по склонам, и мог все чаще высовываться из экипажа. Но когда я высовывался, то со мною вместе высовывалось сердце, а с сердцем — и вся любовь его, его печаль и его глупость. Часто случалось, что бедное сердце натыкалось на шипы, заглядываясь на розовые кусты, цветущие вдоль дороги, а розы Тироля — далеко не безобразны. Проезжая через Штейнах и оглядывая рынок, на котором у Иммермана выступает хозяин трактира «На песке» Гофер со своими товарищами, я нашел рынок чересчур маленьким для скопища повстанцев, но достаточно большим для того, чтобы там влюбиться. Тут всего два-три беленьких домика; из маленького окошка выглядывала маленькая хозяйка трактира, целилась и стреляла своими большими глазами; если бы экипаж не промчался, и так быстро, мимо и если бы у нее хватило времени зарядить ещё раз, я наверняка был бы застрелен. Я закричал: «Кучер, погоняй, с такой «красоткой Эльзи»{719} шутки плохи, она может испепелить». Как обстоятельный путешественник я не могу не отметить, что хотя сама хозяйка в Штерцинге и оказалась старухой, зато у нее были две молоденьких дочки, которые способны своим видом благотворно обогреть сердце, если оно высунулось. Но тебя я забыть не могу, прекраснейшая из всех красавиц — пряха на итальянской границе! Если бы ты дала мне, как Ариадна Тезею, нить от клубка своего, чтобы провести меня через лабиринт этой жизни, я любил бы тебя, и целовал, и не покинул бы никогда!
«Хорошая примета, когда женщины улыбаются», — сказал один китайский писатель; того же мнения был и один немецкий писатель, когда он проезжал через Южный Тироль, — там, где начинается Италия, мимо горы, у подножия которой на невысокой каменной плотине стоял один из домиков, так любовно глядевших на нас своими приветливыми галереями и наивной росписью. По одну сторону его стояло большое деревянное распятие; оно служило опорой молодой виноградной лозе, и как-то жутко-весело было смотреть, как жизнь цепляется за смерть, как сочные зеленые побеги обвивают окровавленное тело и пригвожденные руки и ноги Спасителя. По другую сторону домика находилась круглая голубятня; ее пернатое население реяло вокруг, а один особенно грациозный белый голубь сидел на красной верхушке крыши, которая, подобно скромному каменному венцу над статуей святого, возвышалась над головой прекрасной пряхи. Она сидела на маленькой галерее и пряла, но не на немецкий лад — самопрялкой, а тем стародавним способом, при котором обвитая льном прялка лежит под рукой, а спряденная нить просто спускается на свободно висящем веретене. Так пряли царские дочери в Греции, так прядут еще и ныне Парки и все итальянки. Она пряла и улыбалась, голубь неподвижно сидел над ее головой, а позади, над домом, вздымались высокие горы; солнце освещало их снежные вершины, и они казались суровой стражей великанов со сверкающими шлемами на головах.