Стихотворения
Шрифт:
Самого Державина даже смущала эта столь непривычно автобиографическая, личная окраска его творчества. Это заставляло его порой и вообще скептически смотреть на будущее своих стихов: «Все это так, около себя, и важного значения для потомства не имеет», — говаривал он. Многое из мелких фактов и эпизодов, бытовых подробностей, злободневных намеков, которыми переполнены державинские стихи, и в самом деле скоро стало чуждым, а зачастую и прямо непонятным последующим читателям. Но именно «личностность», живая конкретность художественного, поэтического видения сделали творчество Державина важнейшим этапом на пути развития русской поэзии от классицизма к Пушкину.
В стихах Державина впервые в русской поэзии с такой живописной яркостью и художественной силой предстает и окружающая человека природа.
В сатирах Кантемира природы, пейзажей, в сущности, вообще нет. В одах Ломоносова — за отдельными блестящими исключениями — природа выглядит как некий мифологизированный, условный мир, постигаемый не столько зрением, сколько умом. Природа, фигурирующая в некоторых жанрах поэзии Сумарокова — в его идиллиях и эклогах, — в каждом случае заранее задана правилами жанра и потому носит
И сам Державин полностью следует этому принципу — заливает потоками света строфы и строки своих стихов. По своей необычайной красочности, ярчайшей феерической живописности державинская поэзия едва ли имеет что-либо себе равное. Его стихи — великолепное «зрелище очам» — сверкают золотом, драгоценными камнями, дорогими пышными тканями — «златом», «сребром», «лазурью», «пурпурами», «бархатом», «багряницей». Небеса у него златобисерны и лучезарны, дожди — златые, реки — огненные, брега блещут, луга переливаются «перлами», воды «сверкают сребром», облака — «рубином». Очень охотно употребляет Державин составные эпитеты типа «искросребряный», «златозарный», в которых каждая составная часть выражает блеск, горение, сверкание.
Лазурны тучи, краезлаты, Блистающи рубином сквозь, Как испещренный флот богатый, Стремятся по эфиру вкось, —таков характерный пейзаж Державина, в создании которого участвовала столько же баснословная роскошь дворянско-вельможеского быта екатерининского времени, сколько отзвуки военно-морских триумфов эпохи — отсветы победных зарев Кагула, Измаила и Чесмы («Любителю художеств», 1791).
Но, наряду с подобной парадной, подчас почти по-дворцовому изукрашенной природой, невольно вызывающей в памяти знаменитую золотую анфиладу, большой зал, янтарную комнату или «сребророзовые светлицы» большого Царскосельского дворца, в стихах Державина есть и тонко выписанные, совершенно точные зарисовки природы различных местностей России. В этих пейзажах, порой почти непосредственно подводящих нас к осенне-зимним пейзажам пушкинского «Евгения Онегина», замечательна конкретность державинского рисунка, тщательное соблюдение им «местного колорита». Таково, например, описание осени в оде «Осень во время осады Очакова» (1788). Белинский, с похвалой отмечая верность описаний Державина в ряде строф этой оды («По ним вы думаете, что вы в России»), по поводу стихов: «И роскошь винограду просит Рукою жадной на вино» добавляет: «Тоже прекрасные стихи; но куда они переносят вас — бог весть!» На самом деле стихи эти вполне соответствуют описываемой местности — осени под Очаковом. Равным образом в «Водопаде» (1791) Державин дал столь же величественное, сколь и точное описание водопада Кивач, совпадающее с тем его описанием, которое в свое время он занес под непосредственным впечатлением в свой путевой дневник. В оде «На возвращение графа Зубова из Персии» Державин — в данном случае, очевидно, по рассказам — дал впервые в нашей поэзии картину дикой природы Кавказа (Пушкин с похвалой приводит ее в примечаниях к «Кавказскому пленнику»).
Поэт-живописец, Державин во многих своих стихотворениях предстает и поэтом-мыслителем. Особенно характерны для его поэтических раздумий две тесно связанные между собой темы: тема непостоянства, прихотливой изменчивости человеческой судьбы и тема бренности всего существующего, неотвратимости смерти. Обе эти темы настойчиво подсказывались окружавшей поэта общественно-политической действительностью. Пиршественная пышность, праздничный блеск и сверкание вельможеско-дворянской России расцветали — Державин остро ощущал это — «бездны на краю». Он был очевидцем грозного «колебания народного» — восстания русских крестьян, чуть не опрокинувшего весь дворянско-крепостнический строй, был современником американской и французской революций («Мы видим троны сокрушенны И падших с них земных богов», «И близ грядущая минута Пременой не чревата ль царств?» — «На новый 1798 год»). На глазах Державина складывались неожиданные и калейдоскопически пестрые судьбы многочисленных «наперсников», «возведенцев счастья», как называл он екатерининских временщиков. Из социальног-о небытия они поднимались на предельные высоты империи и подчас так же стремительно низвергались с них: «сегодня бог, а завтра прах». В своей собственной служебной карьере Державин знал те же непрерывные взлеты и падения. И вот традиционный «классический» образ колеса богини Фортуны («вертится всеминутно людской фортуны колесо») приобретает под пером Державина широкий, всеохватывающий смысл — непрерывного мирового круговорота. «Весь мир подобен колесу. Се спица вверх и вниз вратится», «Здесь к небу вознесен на троне, А там на плахе Людовик», «Единый час, одно мгновенье Удобны царства поразить, Одно стихиев дуновенье Гигантов в прах преобратить», — не устает твердить поэт. Отсюда возникают мотивы обреченности современной ему жизни, людей; хрупкости, мимолетности человеческого бытия вообще. Мысль о неизбежной, неотвратимой смерти вносит трагическую ноту в радостно-торжествующие мажорные хоры державинской поэзии. На острейшем контрасте между жизнью среди «роскоши, прохлад и нег» и внезапно, «как тать», подкравшейся смертью построено уже известное нам стихотворение «На смерть князя Мещерского»: «Где стол был яств, там гроб стоит». Высшего художественного выражения эти настроения и мысли Державина достигли в знаменитой оде «Водопад», которую Пушкин считал вообще лучшим из его произведений. В образе водопада — «алмазной горы», с «гремящим ревом» низвергающейся вниз, в долину, чтобы через короткое время бесследно «потеряться» «в глуши глухого бора», — поэтом не только дано аллегорическое изображение жизненной судьбы одной из самых характерных фигур нашего XVIII века, «присноименного талантами и слабостями» (6, 625) «сына счастия и славы», «великолепного князя Тавриды», но и создан своеобразный символ всего «века Екатерины» вообще. Последними стихами Державина, написанными им грифелем на аспидной доске и к настоящему времени почти совершенно стершимися, [1] были глубоко пессимистические строки: «Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей...»
1
Доска хранится в рукописном отделении Ленинградской Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина.
Оптимистический характер непосредственного восприятия мира и глубоко пессимистическая мысль о нем — таково одно из основных противоречий творчества Державина, определенное его временем и ограниченностью социально-исторического кругозора поэта.
В поэзии Державина намечаются и два пути преодоления гнетущей мысли о смерти. Один из них — традиционный путь религиозных утешений. Религиозные мотивы занимают немалое место в поэзия «воспитанного в страхе божием» Державина. Но, наряду с религиозной резиньяцией, с патетическим оспариванием «слепых света мудрецов» — философов-материалистов XVIII века, у Державина звучат и мотивы скептического отношения к обещаниям религии. Недаром одно из его стихотворений называется «Успокоенное неверие» (1779). А о том, что успокоено оно было недостаточно прочно, красноречиво свидетельствуют знаменитые, проникнутые горьким сомнением строки в написанной, видимо, почти сразу же вслед за этим оде «На смерть князя Мещерского». «Здесь персть твоя, а духа нет. Где ж он? — Он там. — Где там? — Не знаем. Мы только плачем и взываем: «О, горе нам, рожденным в свет!»»
Самым замечательным образцом религиозных стихотворений Державина является ода «Бог» — первое из всех произведений русской литературы, получившее, и притом почти сразу же, широчайшую, подлинно мировую известность. Стихотворение это, действительно, написано Державиным с громадным поэтическим воодушевлением. Но проникнуто оно не столько духом церковной ортодоксии, сколько тем же пантеистическим, «космическим» чувством, которым продиктованы замечательные «Размышления о божием величестве» Ломоносова. К традиции ломоносовских «размышлений» некоторые строфы оды прямо и восходят. Замечательно, что даже употребляемые в ней богословские понятия Державин стремится истолковать в научно-философском смысле. Так, в связи со строкой «Без лиц, в трех лицах божества» поэт поясняет, что, помимо церковного «понятия», он «разумел тут три лица метафизические, т. е. бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и неокончаемое течение времени, которое бог в себе совмещает» (3, 593). Недаром соответствующая строфа была подвергнута критике «с богословской точки зрения». Замечательно, что в той же оде о боге ряд стихов посвящен Державиным излюбленной им теме величия человека, малого и ничтожного по сравнению со вселенной, но, благодаря своему неустанному стремлению ввысь и своему уму, становящегося равным божеству: «Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю, Я царь — я раб — я червь — я бог!»
Тот же мотив «великости» человеческого духа, ненасытности его стремлений звучит и в великолепной по своей четкости и лаконизму эпитафии «На гроб Шелехову» (1796), в окончательной редакции которой Державин отбросил ранее имевшиеся в ней три последних стиха, звучавшие в традиционно-церковном духе.
Вообще, по верному замечанию Белинского, «ум Державина был ум русский, положительный, чуждый мистицизма и таинственности... его стихиею и торжеством была природа внешняя». [1] И гораздо ближе, органичнее для Державина, чем путь небесных утешений, был другой путь — языческо-горацианский путь возможно большего наслаждения «пролетным мгновеньем», «благоуханьем роз» — всеми радостями земного бытия. В высшей степени характерна в этом отношении примирительная концовка той же оды «На смерть князя Мещерского»:
1
В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 1. М.—Л., 1953, стр. 49.
«Покой» жизни и есть в устах Державина эпикурейски-безоблачное, чувственно-анакреонтическое наслаждение жизнью, настоящим, всяческими «негами и прохладами» бытия. После потрясающих строф оды, в которых звучит, по словам Белинского, «вопль подавленной ужасом души, крик нестерпимого отчаяния», [1] подобная концовка и неожиданна и мелка. Но зато она-то и делает это стихотворение одним из типичнейших произведений «русского XVIII века».
1
В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 6. М.—Л., 1955, стр. 629.
В связи с этим очень значительное место — и количественно и по существу — занимает в поэзии Державина так называемая анакреонтическая лирика с ее легкой и жизнерадостной беспечностью, с проповедью земных, чувственных — в первую очередь любовных — радостей и наслаждений. Ломоносов противопоставлял друг другу героику и анакреонтику, отдавая безусловное предпочтение первой. Державин с первых же своих литературных шагов совмещал их. Правда, общественно-политическая тематика в произведениях Державина 80-х — первой половины 90-х годов преобладала. Но в 1782 году, наряду с «Фелицей», поэт складывает застольную песенку «Разные вина»; в 1791 году, наряду с «Водопадом», пишет анакреонтические стихотворения «Скромность», «Прогулка в Сарском селе»; в 1794 году, наряду с «Вельможей», создает такие стихотворения, тоже причисляемые им к анакреонтическим песням, как «Сафе», «Призывание и явление Плениры», «Мечта».