Стоим на страже
Шрифт:
— Ясно, все сделаю. — И мысленно, уже про себя, сурово добавил: «Сделаю по долгу и совести». Ему казалось, что тем самым он проявляет твердость перед этим человеком, он всегда и везде всю свою жизнь только так и поступал, поступит и теперь; и вместе теми словами — «по долгу и совести» — он пресекал свою горечь и обиду, как бы отделял просьбу этого человека от того убеждения, по которому он все будет делать…
Больше говорить было не о чем, и, испытывая неодолимое желание остаться одному, побыть наедине с самим собой, Янов, попросив разрешения, ушел.
Даже то малое движение, те малые разговоры, какие еще возникали на командном пункте, разом прекратились; мягко, с легким щелчком включились динамики громкой связи, их далекий, едва уловимый шорох, словно принесенный из глубин Вселенной, наложился на приглушенное гудение вентиляционной
— Внимание! Обнаружен запуск стратегических ракет, идет непрерывное слежение за ними. Все системы комплекса «Меркурий» автоматически введены в режим боевой работы. Товарищ председатель государственной комиссии, товарищи члены государственной комиссии, сигнализация пульта готовности, доклады руководителей систем комплекса подтверждают: «Меркурий» в полной готовности к действию.
Тотчас Янов отметил, как высветился пульт управления, загорелись матово-белым светом ряды лампочек слева; одно за другим, в какой-то своей закономерности, вспыхивали квадратные табло — их тут десятки, разноцветных, самой разной величины, — ровным светом сияли вертикальные стойки с монограммами, графиками, системой пространственных координат; аппаратные блоки, загромождавшие стены командного пункта, тоже словно бы высветились — там заработали, перемигиваясь, бесчисленные сигнальные лампочки. На командном пункте стало заметно светлее.
Все, кто находился здесь, словно прониклись сознанием значительности момента: через считанные минуты по воле умных и тонких машин начнут стартовать антиракеты, одна за другой будут соскальзывать со стартовых установок, устремляться в небо, в бескрайнюю голубизну, навстречу тем ракетам, траектории которых выписывают сейчас невидимые перья — голубоватые дужки прочерчиваются, ложатся на табло вертикальных стоек. И хотя отдаленное гудение вентиляторов, комариный зуд ламп, легкое потрескивание разрядников, шорох в каналах громкой связи — все вливалось в чуть слышную симфонию звуков, однако теперь, после мощного, усиленного голоса Фурашова, все точно оборвалось, отрезалось; гулкая, взрывчатая тишина спрессовалась на командном пункте. И тишина эта, подчеркнутая негромкой металлически-отсечной работой метронома — он с маятниковой неумолимостью отсчитывает медленное время, — казалась особенно чуткой, настороженной.
Несколько пообвыкнув после всплеснувшегося беспокойства и все же еще чувствуя внутреннее напряжение, которое — Янов знал — теперь уж не отпустит, напротив, будет лишь усиливаться, маршал, торопясь, будто в этом было что-то важное, будто это могло относиться к нынешнему испытанию, подумал уже без горечи и обиды, усмехнувшись в душе над собой, о тех своих днях после вручения рапорта. Тогда он испытывал странную потерянность; казалось, с таким его шагом кончалось все: дела, постоянная забота, думы, поиски, кончалась сама жизнь, он как рыба, выброшенная внезапной волной прибоя на берег, — обратно в родную стихию возврата нет… Так думалось и представлялось ему тогда, и была такая тоска, такой безрадостный мрак на душе, что сдавалось, ничем уже свое состояние он не развеет, не просветлит; перерезана, отсечена пуповина жизни. Это было самое страшное, чего можно было ждать и о чем он никогда не думал, чего никогда не представлял. Другие рядом уходили в запас, в отставку, а у него, думалось, будет всю жизнь так — работа, занятость «под завязку»; и если уж когда и являлась мысль, что жизнь не бесконечна, придет и его черед, то соображалось: в делах, на ходу он встретит смерть, как говорится, раз — и нету… Ан вышло все не так. Не так! Что ж, теперь дело сделано. Конечно же еще пройдет какое-то время, пока его рапорт будет гулять по инстанциям. Главком — этот в душе рад, доволен, хотя и не выказал ни в момент вручения рапорта, ни после своих истинных чувств, а вот когда дойдет рапорт до министра… Что скажет?
На командном пункте спрессовавшуюся напряженную тишину вдруг прорезал голос Умнова. Янов, вскинув голову, увидел главного конструктора, тот, стоя, чуть склонившись к сетчатому шару микрофона, говорил по селектору, рука, лежавшая на черной блестящей панели с многорядьем кнопок, заметно подрагивала, но голос, хотя и был жестковатым, звучал негромко, ровно:
— На «Крабе»? Как по пункту третьему программы? Понял. Обратите внимание на восьмой пункт… Установите контроль за горячим резервом. Ну, хорошо… «Крыша»? «Крыша»? Эдуард Иванович?
Слушая голос Умнова, стараясь вникнуть в технические термины и фразы, которыми обменивались сейчас, в эти последние минуты, главный со своими помощниками на местах, далеко не все представляя себе из этих переговоров, Янов сидел в кресле возле пульта управления с рассеянной улыбкой, и ему казалось, что во всем происходящем сейчас тут кроется пока что некая большая тайна, но что вот пройдут какие-то еще минуты в бесконечном необратимом времени — и всем им, и ему, Янову, откроется что-то значительное, явится непременно важное постижение. Это ощущение вошло в него, Янов жил им, был сейчас весь в этом ожидании.
Вновь мягко звякнули, включаясь, динамики, и один за другим посыпались доклады, перекрывая разговор главного по селектору:
— Есть автоматическое сопровождение целей!
— Вычислительные средства ведут расчет траектории!
— Старт вышел на режим подготовки!
Вскользь, сознанием, заполненным теперь всецело тем ожиданием, в котором он находился, Янов отметил, что и без докладов вся обстановка ясна: состояние многочисленной аппаратуры комплекса «Меркурий», разбросанной за десятки километров отсюда, от командного пункта, и приведенной теперь в состояние единой готовности, единого напряжения, точно перед гигантским рывком, отражалось на индикаторных стойках, на табло, вспыхивавших, перемигивавшихся или горевших ровным спокойным светом, на экранах, больших и круглых, высвечивавшихся вслед за разверткой молочно-белым клубящимся пространством. И на миг в обостренном до крайности, как бы опаленном воображении Янову предстало огромное, бесконечное небо, оно где-то чистое, безбрежно голубое, где-то клубится молочно-белыми облаками, где-то извергает бурю, грозу, льет тропическим дождем, пылит белой снежной пургой; оно, как бы в одном охвате, моментально высвеченное, открылось ему, и это небо, бесконечное пространство, прошивали скоростью ракеты — они пока были лишь белыми точками, чертили следы-дужки на экранах, на индикаторных стойках…
В воображении, теперь как бы раздвинувшем всю толщу тверди, лежавшую над бункером, Янов увидел и другое: на стартовом комплексе «Меркурия» ощетинились ракеты, медленно, точно в царственной сосредоточенности и строгости, поворачиваясь на пусковых установках, поворачиваясь в синхронной четкости, нацеливаясь на незримые точки в далеком и бесконечном пространстве. Сомкнув веки, Янов мысленно даже считал ракеты на установках — губы его, бледные, бескровные, непроизвольно шевелились: одна, две… пять… семь…
Он вздрогнул: в динамиках громкой связи объявили трехминутную готовность, и Янов, возвращаясь к реальности, покосил глазами из-под тяжелых, налитых век — не заметил ли кто его старческой слабости, причуды? Еще чего, шептуном стал! Но успокоился: на него, кажется, не обращали внимания, и он уже пооткрытее взглянул на все, что теперь делалось здесь. Под потолком вспыхнули пронзительно красные буквы: «Идет боевая работа», багряный отблеск лег на лица людей, столпившихся у скобы пульта плотно, в молчаливой сосредоточенности — вспыхнувшее под потолком табло и только что объявленная по громкой связи готовность действовали магически. Багряный отблеск делал суровее и жестче лица всех, кто сгрудился возле пульта. Многие стояли; кроме Янова сидели в креслах лишь генерал Купрасов, Умнов, министр Звягинцев и генерал Бондарин. Взгляд Янова, скользнувший сейчас коротко по лицам, точно в моментальной фотографии, зафиксировал: генерал Купрасов, подобравшись, вздернул плечи, весь застыл в напряжении, супил светло-пшеничные брови, бугристый лоб сморщился двумя короткими складками; лицо Умнова бледновато-мраморное, с отхлынувшей кровью, но глаза под очками пронзительные, и в них — порыв и работа разума; министр Звягинцев сохраняет спокойствие, но оно лишь кажущееся — Янову легко догадаться, что значит и для Звягинцева этот день: вместе они стояли за «Меркурий» в том споре со «Щитом», — чуть приметная теперь сухость в глазах, короткие складки в уголках губ выдают напряжение и ожидание… Аскетическое темное лицо генерала Бондарина словно больше сжалось, кожа натянулась на скулах, утончилась, блестит, он уже не курит, руки на кромке панели, подрагивают тонкие пальцы.