Стоп-кран
Шрифт:
– Странный он какой-то, – пощупала она пачку, – никогда таких не видела.
«Японский чай» оказался соломой. Сидим, пьём, отплёвываемся. Уши развесили. Хорош этот физик языком чесать оказался. То про физтех:
– А однажды ребята добрых метров триста рельсов нашего савёловского направления выкрасили чёрной краской. Электричка несётся… и как вдарит экстренно по тормозам! Аж искры полетели со свистом. Только представьте, каково машинисту! Рельсы – они ж против солнца блестят! А тут – бац! Нет рельсов. И ведь нельзя быть уверенным в том, что в перерыве их на металлолом не спёрли!
То про бауманку:
– А доцент у нас на потоке был по фамилии Мудрак. Угадайте, какую кличку ему дали студенты?
То про универ:
– Как-то раз завалил меня препод. Стою красный, а самому не столько стыдно, сколько обидно. Вопросики задавал не из текущего курса физики, а из книжки Перельмана 21 . Где уж мне их помнить, когда книжку ту читал в классе шестом. А может и в пятом. Солнце пригрело мне щёку, а преподу лысину. Искрится хрустальный графиний бок на краю стола. Препод наглости набрался: поставлю тройку, если и вы меня завалите. Задавайте ваш вопрос. А я минуты три назад пронаблюдал, как лаборантка графин схватила, стакан-то наполнила, а прежде, чем сосуд на место поставить, стол обогнула. Писаниной какой-то студенческой заинтересовалась, вот и обошла угол, чтобы буквы к ней правильной стороной развернулись. Ну, думаю, хана тебе, препод. Солнце на графин светит, говорю. Ну, мычит препод, не врубается, к чему клоню. Вода, говорю, в графине. Ну? Какая, спрашиваю, сторона у графина нагревается? Смеётся препод, конечно, говорит, та, что к солнцу повёрнута. А если потрогать? Дотронулся препод к одному боку графина, к другому. Вижу, обалдел. Рушится картина мира у человека. Молча трояк ставит. Ну, я потом сжалился над ним, рассказал, что лаборантка графин развернула. Преподы – они ж тоже люди, только глупее студентов.
21
Яков Исидорович Перельман «Занимательная физика» (1-е издание – 1913).
Постояльцы разбрелись по кроваткам далеко за полночь, а полуночники, то есть мы с Костей, допивали свои восемнадцатые кружки с отваром японской соломы.
– Я подумал, раз существует нобелевский лауреат, лирик Иосиф Бродский, то почему не должен существовать голодный и обездоленный физик, клошар обыкновенный, Осип Нищебродский? В обществе всё уравновешено.
– В природе тоже, Костя. И уравновешено отнюдь не количественно.
– Что ты имеешь в виду?
– Удельный вес. Кубический сантиметр платины весит двадцать один с половиной грамм. А такой же кубик магния – в двенадцать раз меньше. А ведь есть и другие материалы…
– Доллары.
– Доллары? – удивился я.
Мне не пришло в голову рассуждать о долларе, как о материале, скорее это средство. Но я и не был физиком. Скорее, был обыкновенным никем.
– Да. Насколько рисовая бумага легче золота, и насколько весомее её дутая стоимость? Я, например, вообще не знаю, что такое деньги. В философском смысле. Зачем они даются людям, какие механизмы запускают, в чём смысл круговорота бабла в природе? Меня не учили рассуждать этими категориями. Я – физик.
– Что-то вас тут таких развелось на единицу жилплощади, – съехидничал я.
– Не могу говорить за его квалификацию. Хотя хлопчик больше напоминает вечного студента Петю Трофимова 22 , нежели учёного.
– А ты – учёный?
– Я могу спроектировать литиевую бомбу, – невозмутимо продолжил Костя, – могу суперконденсатор электрической энергии. Это зависит от того, кто заказчик. Кому служить. Заплатят-то в любом случае копейки. По ним я не смогу узнать, какое именно моё изделие более востребовано, продвигает ли общество на пути к прогрессу?
22
Из рассказа «Студент» Антона Павловича Чехова (1894).
– И к прогрессу ли?
– Вот именно. Тем более что и нет никакого прогресса. Как нет ни цели, ни цены. Всё на свете, да и сам свет – это волна определённой частоты. И любая болтовня про «жизненную необходимость» того или иного процесса сведётся к тому, что просто «надо что-то делать».
– Волновать волну. Чтобы она заколебалась.
– Да. Иначе замёрзнешь.
– И лапки атрофируются.
– Заколебали уже своей фигнёй болтать, – приключилась во тьме коридора полуголая Дуся. Ей не желалось размыкать глаза. Нашаривала дверь к толчку наудачу, по памяти.
В пятницу вечером Осип потащил нас с Костей в метро. Перекати-поле городское, по прямой, по оранжевой ветке. Станция «Ленинский проспект». Улица Вавилова. Угрюмый массив сталинки. Распахнутые дубовые створки подъезда. Одна петля сломана. Воняет псиной и кошачьей мочой. Сожжённые почтовые ящики. Жёлтая вялая лампочка, живая только потому, что до неё пять метров по вертикали. Спереть невозможно, а чтобы подбить из рогатки, необходимо отличаться особой настойчивостью и усидчивостью, так как «орлиный глаз» – это явно не про московскую шпану. Гремящий уютный лифт-шкафчик. Коммунальная парадная с остатками былых взломанных замков. У растерзанного наличника – любопытный орнамент из дверных звонков различных систем.
Нищебродский по очереди надавил на все кнопки. Я не был уверен в том, что хотя бы один звонок был рабочим. За дверью было глухо. Ни скрипов, ни шорохов, ни сквозняков. Осип повторил. Польза от звонков явно заблудилась в этой квартире. Костя взялся за ручку парадной и потянул на себя. Дверь зашепталась своими притёртостями и грузно отворилась вправо. Осип толкнул внутреннюю дверь от себя. Мы ступили непрошенными в тёмный мрачный коридор, захламлённый подвешенным велосипедом, детской ванночкой, стопкой лысой волговской «четырнадцатой» резины. Ряды валенок и калош упирались в круглый борт древней стиральной машины, облокотившейся о пошарпанный дубовый комод. Утончённый аромат бедности с ноткой крайней нищеты деликатно пощипывал нос.
В конце длинного коридора мерцали всполохи света, раздавалась музыка и голоса. Дискотека под 2 Unlimited на огромной кухне была в полном разгаре. Лица и фигуры краснели, желтели и зеленели в зловещих всполохах самодельной светомузыки, собранной на стартёрах от люминесцентных ламп. Пахло перегретым пластиком, потом и алкоголем-сырцом. Я бы не сказал, что нас ждали. Но Осип не унывал. Он впёрся в комнату по соседству. Там при свечах собрались человек семь. Или шесть. Или восемь. Сложно было сказать определённо, так как людское броуновское движение не прекращалось ни на минуту. Дверь то скрипела, то захлопывалась.
Комната представляла собой квадратную светлицу с высоким протёкшим потолком и двумя вытянутыми бойницами с фрамугами, разделёнными узким простенком, на котором висела запылённая живопись в покоцанной позолоченной раме. Видимо картина не раз падала с гвоздя. Стены были оклеены некогда тёмно-зелёными обоями, которые выцвели до оглушительной серости. Только вдоль одной стены сохранился яркий аутентичный прямоугольник обоев с витиеватыми позолоченными ромбами – похоже, там ещё совсем недавно стоял тот самый дубовый комод, на который мы наткнулись в коридоре. Каёмка лепнины посерела, местами осыпалась. На люстре напрочь отсутствовали плафоны, а лампы, видимо, давным-давно перегорели. Шаткость и заплёванность паркета наводила на мысль об аудитории где-нибудь в историческом здании Ломоносовского университета.