Стоящие у врат
Шрифт:
Казалось, не может быть тишины, более глубокой, чем окутавшая зал после этого монолога. Тишина эта окрасилась не страхом — ужасом. Ужас был вызван тем обстоятельством, что монолог Шейлока Макс Ландау произнес по-немецки (сам же спектакль, как я уже писал, шел на идише). Стоя в позе скованного человека, с листком на груди, больше похожим на желтую звезду, глядя в глаза неподвижно сидевшему гауптштурмфюреру Леонарду Заукелю, он читал монолог еврея-ростовщика, униженного и растоптанного христианами, одержимого жаждой мстить.
Занавес опустился при полном молчании.
Никто не поднялся со своего места, кроме г-на Шефтеля. Председатель Юденрата быстро подошел к коменданту
— Мне нужно выйти, — сказала вдруг Луиза.
— Я вас провожу, — я тоже поднялся со скамьи.
— Что вы, не надо! Я ненадолго, — вновь мимолетная улыбка на ее мраморном лице. Г-жа Бротман покинула зал при странном внимании публики и вернулась перед началом следующего акта. Мне показалось, что она была чем-то взволнована. Но я не решился расспрашивать о причинах этого волнения.
Как и следовало ожидать, выходка Макса Ландау оказалась кульминацией всего спектакля. Дальше «Купец» шел по вполне традиционной колее — разве что Порция в роли «судьи» в финальных сценах оказалась в странном наряде — в костюме Арлекина и черной полумаске. Вообще, сцена суда была поставлена Максом Ландау как трагический балаган. Ощущение в немалой степени усиливалось за счет громкого звука расстроенного пианино, напоминавшего звук дешевой уличной шарманки. Немного смущали и подчеркнуто нееврейские, арийские черты во внешности Джессики и в мужском ее костюме, в который она переоделась перед побегом из отцовского дома. Это была рискованная шутка — сродни монологу, прочитанному по-немецки Максом Ландау. Джессика была в темном (слава Богу, не черном) пиджаке, слегка напоминавшем военный френч, высоких сапогах. Ну и, конечно же, ее ослепительно светлые, коротко остриженные волосы резко контрастировали с темными волосами прочих персонажей. Я сразу же вспомнил слова г-на Ландау о тех изменениях, которые распоряжением д-ра Геббельса были введены в текст шекспировской комедии: Джессика — не родная дочь Шейлока… При том, что все прочие персонажи пьесы, как евреи, так и итальянцы, из-за идиша производили странное впечатление — евреи, занятые своими внутренними распрями, эффект получился своеобразным: наименее симпатичный персонаж спектакля имел явно выраженные арийские черты. К тому же актриса, исполнявшая роль Джессики, недостаточно хорошо владела идишем, во всяком случае, говорила с сильным акцентом. Впрочем, это могло показаться только мне.
Луиза Бротман прошептала: «Рахель чудесно играет, я ее видела незадолго до войны в „Двух веронцах“. Но ей совсем не идет светлый парик…»
Напряжение от рискованного монолога постепенно спало — во всяком случае, когда занавес опустился, зрители аплодировали дружно и с явным облегчением.
Комендант и его сопровождающие вышли из зала первыми. Прочие последовали на улицу после небольшой паузы.
— Как он талантливо все придумал, — негромко сказала Луиза, пока мы стояли на некотором расстоянии от выхода, к которому устремились зрители. — Вы обратили внимание на устройство сцены? И кресел в зрительном зале? Именно их кажущаяся грубость и небрежность, шаткость создавали ощущение неуверенности… На самом-то деле все сделано вполне прочно. Но все как будто вот-вот обрушится, от малейшего движения, даже от громко произнесенного слова…
— Да? — я искренне удивился. — Мне кажется, что все было просто сколочено на скорую руку.
— Что вы! — возразила Луиза. —
— Может быть, она ждет мужа за кулисами, — предположил я.
— Да, возможно… Доктор Вайсфельд, — сказала вдруг Луиза. — Я вам очень благодарна, но, если вы собираетесь меня провожать, я вас прошу этого не делать. Кроме того… — ее щеки вдруг чуть порозовели. — Кроме того, я попрошу вас выйти на несколько минут позже. Пожалуйста, доктор, задержитесь немного. Мне нужно выйти одной. Не обижайтесь, это мне действительно необходимо.
Разумеется, я подчинился. Чувство разочарования, возникшее после ее слов, позабавило меня самого. Собственно говоря, удивительно устроен человек! Достаточно произойти чему-то, напоминавшему пастельный отблеск прошлого, как он начинает себя вести нелогично. Только провожая взглядом стройную медсестру, я вспомнил, что театр — на самом деле, не театр, и я — не преуспевающий или, во всяком случае, свободный врач, а госпожа Бротман — отнюдь не объект флирта или серьезных ухаживаний. И вокруг нас не Берлин, не Варшава и не Вена, а все то же гетто под названием Брокенвальд…
Послушно прождав что-то около четверти часа, я двинулся по опустевшему коридору к выходу. И тут меня кто-то осторожно похлопал по плечу. Я обернулся. Это оказался рабби Аврум-Гирш. Выглядел он достаточно необычно — как человек, неожиданно для самого себя узнавший какую-то тайну и еще не решивший, делиться ли ею с кем-либо. Он ничего не сказал, только знаком поманил меня и быстро направился к двери, которая вела к подсобным помещениям. Ничего не поняв, но достаточно заинтригованный его поведением, я последовал за ним.
Он остановился в узком боковом коридоре, у двери с написанной от руки надписью «Гримерная. М.Ландау». Посмотрел на меня, приложил палец к губам и открыл дверь, пропуская вперед. Я хотел спросить, что происходит, но он вновь приложил палец к губам и подтолкнул к входу. Машинально я сделал два шага, так что оказался внутри, не сразу оценив открывшуюся взгляду картину. Рабби вошел следом и спешно прикрыл за собою дверь.
Я оглянулся, затем всмотрелся в полумрак гримерной (тут горела лишь одна свеча — вернее, догорала, — на маленьком столике, перед зеркалом. В широком старом кресле полулежал все еще обряженный в костюм Пьеро Макс Ландау, но его набеленное лицо обращено было не к зеркалу, а к входу, так что я сразу же встретился с ним взглядом.
— Добрый вечер, господин Ландау, — произнес я. Вернее, собрался произнести, потому что уже через мгновение отметил особую неподвижность взгляда режиссера и беспомощно упавшие руки.
— Ч-черт побери… — прошептал я. — Он что… Ему плохо? Нужна моя помощь?..
Никакая помощь господину Ландау уже не была нужна. Склонившись над ним, я увидел большое темное пятно (в тусклом, колеблющемся свете огарка оно казалось черным) расплывшееся вокруг желтого листка-звезды.
Макс Ландау был мертв.
Первым моим желанием было немедленно покинуть это место, но, пересилив себя, я вновь склонился над покойником. Несомненно, он был убит — ножом или чем-то вроде того. Убийца нанес удар в самое сердце. Словно для того, чтобы исключить промах, желтый листок был нашит прямо напротив сердца… Я осторожно коснулся пальцами бурого ореола. Кровь еще не успела застыть.
От прикосновения бутафорский листок дрогнул. Нож убийцы — почти рассек его, и в мою ладонь упали две половинки вырезанного из раскрашенной бумаги кленового листа. Я машинально спрятал их в карман.