Страда
Шрифт:
— Позвольте-ка причаститься и мне! — протиснулся к рябине сквозь толпу пожилой грузный литератор с седыми усами, в коричневом шерстяном свитере, в черной академической шапочке на голом черепе. — Редко я сейчас ее вижу, а в юности, бывало, мы носили ее с реки целыми корзинами, пестерями. А то затянем пояса потуже и набьем под рубахи вокруг себя, прямо к голому телу, сколько могло уместиться. С реки отправляемся толстые, как бочки, а по дороге едим да в дудочки постреливаем, и чем ближе к дому, тем тоньше становимся. Как это точно сказать: тончаем, тонеем, утончаемся? (Начались муки слова!) Нет!
И он стал вспоминать о том самом, о чем мы уже переговорили. Мы не перебивали его.
— Человек не может не тянуться к природе, он сам ее творение, — сказал он наконец.
— За чем же дело стало? — спросили его не без упрека сразу в несколько голосов. — Ехали бы в деревню, жили бы на подножном корму, примеров немало.
— Э, молодые люди! Вы, кажется, злитесь? А рассуждали, наверное, о союзе с природой, о том, что она смягчает нравы? Дело простое: сначала нужен был институт, затем потребовались издательства, журналы… Затем городская жена появилась… Сейчас, к сожалению, я уже не могу спать на сеновале и носить воду с колодца. Вот в будущем, на которое мы сейчас работаем, должна наступить гармония между городам и лесом. Зеленоград! Для меня это звучит, как, наверное, для первых русских революционеров звучало слово «социализм»…
По-разному относились знакомые к моему угощению и разными глазами на него смотрели.
Какая-то девушка воткнула рябиновую кисть себе в прическу и тотчас побежала к зеркалу: в черных волосах ее заблестели почти настоящие рубины. Потом она попросила еще две-три кисти ягод, чтобы сделать из них бусы.
— Я каждую ягодку лаком покрою, — объяснила она.
Молодой поэт сказал:
— Сколько песен сложено о рябине, а еще хочется. Ветку рябины надо бы вписать в наш герб…
Случись художник, и он, вероятно, сказал бы нечто подобное:
— Сколько картин написано, а еще одной не хватает. Моей! Странно, что в лепных орнаментах у наших архитекторов много винограда и нет рябины…
А гардеробщица Поля подошла к делу чисто практически:
— Я вот заморю эту веточку по-нашему, по-рязанскому, да чаек заварю, побалуюсь, молодое житье вспомню. Раньше у нас девки рябиной милых привораживали. Помогало. Я уж отворожила…
Ягод у меня было много, я не боялся, что их не хватит для моих детей, только неотступно думал о том, как они примут их, понравится ли им моя северная, моя деревенская снедь.
Но больше всех поразил меня последний из подошедших. Он просто по-дружески сказал мне:
— Слушай, Сашка, продай мне все это!
— Как это продай? — растерялся я.
— Ну так, все эти «витамины». А не хочешь продать — отдай так, я тебе тоже подкину какой-нибудь сувенирчик. — И он стал рыться в своих многочисленных широких карманах, небрежно раздергивая серебристые змейки-«молнии».
Нужна ему моя рябина! Но я все-таки дал веточку и ему. При этом мне очень хотелось сказать: «Поешь, может, на пользу пойдет!»
Но я ничего не сказал.
После разговора с ним я быстро покинул дом, где жили и творили мои товарищи.
А дети мои взялись за рябину сначала недоверчиво, морщась и вздрагивая так же, как осенью, когда ели упругие и сочные ягоды прямо с дерева. Но скоро они набросились на рябину азартно, съели ее всю с удовольствием и все упрекали меня за то, что я не угощал их такой вкуснотой раньше.
— Это же совсем разные вещи! — говорила мне старшая дочь. — Неужели ты не понимаешь? Это разные рябины.
Вот оно как, я же и виноват оказался. Ладно, кушайте, раз по душе пришлось! И пусть она спасает и вас от любого угара, наша рябина.
А под конец, когда все успокоились, я услышал один доверительный и добрый голос:
— Папа, разве там, на твоей родине, много такой рябины? Может быть, осенью съездим, наберем, а? Той, вашей!
Только ведь осенью опять в школу надо…
Март 1965 г.
Федор Абрамов
АЛЬКА
1
Новостей тетка и Маня-большая насыпали ворох. Всяких. Кто женился, кто родился, кто помер… Как в колхозе живут, что в районе деется… А Альке все было мало. Она ведь год целый не была дома, а вернее сказать, даже два, потому что не считать же те три-четыре дня в прошлом году, что на похороны матери приезжала.
И вот тетка и Маня-большая только замолчат, рот закроют, а она уж их теребит снова:
— Еще, еще чего?
— Да чего еще… — пожимала плечами Анисья. — Вот клуб строят новый. Культурно жить, говорят, будем…
— Слышала! Сказывала ты про клуб.
— Ну тогда не знаю… Все кабыть…
Тут Маня-большая — она тоже немало поломала свою старую голову, чтобы угодить гостье, — догадалась наконец разговор перевести на другую колею.
— Все нас да нас пытаешь, — сказала Маня, — а ты-то как живешь-можешь в своем городе?
Алька блаженно, до хруста в плечах потянулась, почесала голой пяткой гладкий, с детства знакомый сук в половице под столом, потом разудало тряхнула своим рыжим, все еще не просохшим после бани золотом:
— Ничего живу! Не пообижусь. Девяносто рэ чистенькими каждый месяц, ну и сотняга — это уж само мало — чаевые…
— Сто девяносто рублей? — ахнула Маня.
— А чего? Я где работаю-то? В районной столовке или в городском ресторане? Филе жареное, жиго, люля-кебаб, цыплята-табака… Слыхала про такие блюда? То-то! А подать-то их знаешь как надо? В твоей столовке районной кашу какую под рыло сунули, и лопай. А у нас — извини-подвинься…
Тут Алька живехонько выскочила из-за стола, переставила с подноса на стол все еще мурлыкающий самовар, чашки и стаканы — на поднос, поднос — на руку с растопыренными пальцами и закружилась, завертелась по избе, ловко лавируя между воображаемыми столиками.