Страх и его слуга
Шрифт:
— Из городов, барон, из городов ведет только один путь — в безумие.
— Утешительно, — сказал барон, показав себя глупцом, не нашедшим, что ответить.
— Значит, это вас утешает, да, барон? — продолжил атаку Шметау.
— Ну, не знаю… — замялся Шмидлин.
— Вы, барон, рождены для жизни на селе, среди природы. Не правда ли? Здесь все к вашим услугам, все, что вы так любите: пиво, женщины, обжорство… Да и ваша скромность родом из сельской местности.
Мне пришлось прервать Шметау:
— Какая скромность? Не понимаю, как может чья-то скромность быть связана с сельской местностью?
— О
— Не могу поверить, — воскликнула я, хотя на самом деле сразу поверила.
— Глупости! — выкрикнул Шмидлин, и я отметила, что впервые слышу, как он повысил голос. — Глупости! Глупости! Я плачу сербам за то, что они нашептывают мне, что происходит во дворце митрополита. И вся моя «скромность», граф, отражена в бухгалтерских документах: когда, кому, сколько и за что. И вам это прекрасно известно. Но вам это не нравится. Вам гораздо больше нравится, чтобы все вокруг были такими же испорченными, каким был тот ваш…
Шметау схватил Шмидлина за шею и принялся душить. Барон захрипел, мне на мгновение пришлось забыть о том, что я герцогиня, и я кулаком ударила Шметау по голове. Это заставило его прийти в себя. Он отпустил барона. Повернулся ко мне, поклонился и направился к хижине.
— Спасибо вам, ваше высочество, вы спасли мне жизнь, — сказал барон.
Не понимаю, почему мы сразу же не пошли на мельницу, а, казалось, кого-то или чего-то ждали. Я прогуливалась кругами. Шметау сидел на трехногой табуретке перед хижиной. Рядом с ним сидели Вук Исакович и Новак, и еще один, которого я тогда еще не знала. У них были кости для китайской игры «маджонг». Когда я была маленькой, в Регенсбурге, как-то раз курьеры Турн-и-Таксис привезли мне очень красивую коробку с костями, на которых изображались китайские иероглифы.
Что вы сказали?
Сейчас не важно, какие там правила игры. Правда, насколько я могла слышать, Шметау обучал их именно правилам и стратегиям игры, как они могут, как должны и как следует играть. Мне показалось, что никто из них троих в особом восторге не был. Слуга Новак, разумеется, должен был играть, он был слугой. Вук Исакович как обер-капитан был подчиненным графа Шметау, который, как мне кажется, имел какой-то артиллерийский чин, а третьим был некий серб, он из-за одной только своей национальной принадлежности и низкого происхождения оказался в неприятном положении — ему пришлось бороться за победу в досужем занятии, с которым он не был знаком и которое его никогда не будет интересовать.
Шметау радовался всякий раз, когда они делали хорошие ходы, хотя ему самому это было невыгодно, и бил их по рукам, когда они ошибались. Исаковича это бесило, причем настолько, что даже мне, издали, было ясно видно, что он с трудом сдерживается, чтобы не дать сдачи. Издали мне казалось, что лучше всего игра давалась Новаку, он реже остальных получал
— Дьявол! — выкрикнул Исакович. — Играть умеет только дьявол. А христиане проигрывают!
Выпалив это, он поднялся, отвесил поклон Шметау и покинул компанию, удалившись в сторону леса.
Шметау расхохотался, принялся собирать кости, а, собрав их и положив в коробку, встал и куда-то пошел как ни в чем не бывало. Тот, третий, тоже встал, ткнул в грудь Новака, у которого из носа текла кровь, и пошел вслед за Исаковичем.
Не думаю, что, кроме меня, еще кто-то все это видел.
Вскоре после этого барон пригласил меня проследовать к мельнице. Мы пошли, я и фон Хаусбург — впереди, за нами — пара из комиссии и барон. Когда мы подошли к мельнице, Шметау уже стоял там, прислонившись к полузасохшему дубу с очень толстыми, расходящимися в стороны ветками. Здесь же ждали и крестьяне, группами и поодиночке. Все молчали, царила странная тишина, помню, даже птиц слышно не было. Шмидлин кивнул головой в мою сторону. Я не поняла, что это должно было означать, и, чувствуя себя крайне неприятно, первой прервала молчание:
— Почему он не выходит? Неужели все еще спит? — спросила я пару из комиссии. Они только пожали плечами и не двинулись с места.
— Может, войдем? — сказала я Шмидлину.
Он ничего не ответил и смотрел куда-то в сторону.
— Давайте войдем? — спросила я фон Хаусбурга.
— Я — потом, — ответил он мне и скрестил на груди руки. Это движение не соответствовало сказанному.
— Войдем? — обратилась я под конец и к Шметау.
— Ни за что на свете, — ответил он честно.
— Хорошо, — сказала я тогда, — я пойду одна.
— Не делайте этого, — сказал барон.
Я направилась к мельнице. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я остановилась перед дверью. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я открыла дверь. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я шагнула через порог.
Радецки лежал на полу, раскинув руки и сжав ноги. Его белая рубашка лежала рядом. Тело было белым, без кровинки. Глаза открыты.
Я вскрикнула.
Несчастный, подумала я. Было ясно, что он мертв. Прибежали остальные. Мельница наполнилась людьми. Все громко говорили. Рыжеволосый упал в обморок. Шмидлин и второй член комиссии вынесли его наружу. Потом пришли слуги, завернули Радецкого в простыню и тоже вынесли наружу. За ними вышла и я.
Фон Хаусбург спросил меня испуганно:
— Что теперь?
Что я могла ему сказать? Все вместе мы направились к хижине. Мне казалось, что я возвращаюсь домой. Но заходить туда не хотелось, я просто села на стул рядом с накрытым для завтрака столом. Посмотрела на тарелки, вилки, ножи, ложки и как-то машинально отметила, что завтрак обычный, не китайский. Почему Шметау изменил своим вкусам, спросила я себя.
Простите?
Да, иногда в трудные моменты бывает, что думаешь о чем-то совершенно постороннем, никак не связанном со страданием. А может быть, и не случайно на ум мне в тот момент пришел Шметау.