Страх и трепет. Токийская невеста (сборник)
Шрифт:
И снова, в который раз, я бросилась в пустоту. И наблюдала, как падает мое тело.
Когда я всласть налеталась между небом и землей, я покинула здание «Юмимото».
Чтобы никогда больше сюда не возвращаться.
Несколько дней спустя я отбыла в Европу.
Четырнадцатого января 1991 года я начала писать роман под названием «Гигиена убийцы».
Пятнадцатого января истекал срок ультиматума, который США предъявили Ираку.
Семнадцатого января началась война.
Восемнадцатого января на другом конце земного шара Фубуки Мори исполнилось тридцать лет.
Время,
В 1992 году был опубликован мой первый роман.
В 1993 году я получила письмо из Токио. Вскрыв его, я прочитала:
Амели-сан!
Поздравляю.
Нужно ли объяснять, какое удовольствие доставило мне это письмо? Но больше всего меня порадовало, что оно было написано по-японски.
Токийская невеста [6]
6
Перевод И. Кузнецовой
Лучший способ выучить японский, решила я, – это преподавать французский. И повесила объявление в супермаркете: «Уроки французского. Недорого».
В тот же вечер раздался звонок. Мы договорились встретиться на следующий день в кафе на Омотэ-сандо. Имени позвонившего я не разобрала, а он, скорее всего, не разобрал моего. Положив трубку, я сообразила, что он не объяснил, как его узнать, а я не объяснила, как узнать меня. И поскольку я к тому же не догадалась спросить у него номер телефона, то проблема выглядела неразрешимой. «Наверно, он перезвонит и спросит», – подумала я.
Он не перезвонил. Голос показался мне молодым. Ну и что? В Токио в 1989 году молодежи хватало. Тем более в этом кафе на Омотэ-сандо двадцать шестого января в три часа дня.
Я была там не единственной иностранкой, далеко не единственной. Однако он без малейших колебаний направился прямо ко мне:
– Вы учительница французского?
– Как вы угадали?
Он пожал плечами. Прямой как струна, очень напряженный, он сел и замолчал. Мне стало ясно: раз я учительница, то инициатива должна исходить от меня. Задав несколько вопросов, я узнала, что ему двадцать лет, зовут его Ринри и он изучает французский в университете. Он узнал, что мне двадцать один год, зовут меня Амели и я изучаю японский. Он не понял, какой я национальности. Но мне не привыкать.
– С этой минуты мы больше не говорим по-английски, – сказала я.
Я завела разговор на французском, чтобы выяснить его уровень, который оказался удручающим. Хуже всего дело обстояло с произношением. Если бы я не знала, что он отвечает мне по-французски, то решила бы, что он делает первые шаги в китайском. Словарный запас был практически на нуле, а грамматика – скверной копией английского, который служил для Ринри, бог весть почему, основой и образцом. Между тем он занимался французским в университете уже третий год. Я убедилась в полной несостоятельности системы преподавания языков в Японии. Такое даже не спишешь на островную изоляцию.
Он, видимо, все понял, извинился и умолк. Я не могла смириться со своим педагогическим провалом и попыталась снова заставить его говорить. Безуспешно. Он накрепко закрыл рот, словно стеснялся плохих зубов. Дело зашло в тупик.
Тогда я заговорила по-японски. Я не говорила по-японски с пяти лет, и тех шести дней, что я провела в Стране восходящего солнца после шестнадцатилетнего перерыва, было, разумеется, недостаточно, и еще как недостаточно, чтобы воскресить мои воспоминания об этом языке. Я понесла какую-то детскую белиберду. Что-то про полицейского, собаку и цветущую сакуру.
Он некоторое время с изумлением слушал, потом расхохотался. И спросил, кто учил меня японскому, уж не пятилетний ли ребенок.
– Именно, – сообщила я в ответ. – И этот ребенок – я.
И рассказала ему свою историю. Я рассказывала по-французски, очень медленно. Сюжет был эмоциональный, и я почувствовала, что ученик меня понимает.
Я его раскомплексовала.
На своем немыслимом французском он сказал, что знает место, где я родилась и прожила до пяти лет, – Кансай. [7]
7
Кансай – район Японии, расположенный в западной части острова Хонсю. В Кансае говорят на диалекте, заметно отличающемся от литературного японского языка.
Сам он родился в Токио, где его отец возглавляет престижный ювелирный дом. Тут он в изнеможении замолчал и залпом допил кофе.
Он так устал, будто переходил вброд реку в половодье, прыгая по камням, отстоящим друг от друга метров на пять. Мне смешно было смотреть, как он переводит дух после такого подвига.
Надо признать, что французский язык коварный, в нем действительно много подводных камней. Не хотела бы я быть на месте моего ученика. Научиться говорить по-французски наверняка не менее трудно, чем научиться писать по-японски.
Я спросила, что он любит. Он думал очень долго. Мне было интересно, имеют его размышления экзистенциальную природу или лингвистическую. После столь обстоятельного обдумывания ответ меня ошарашил:
– Играть.
Я так и не поняла, затруднения были метафизического или лексического свойства. Но не отставала:
– Играть во что?
Он пожал плечами:
– Играть.
Его поведение объяснялось либо потрясающим философским бесстрастием, либо нерадивостью в изучении моего великого языка.
Я сочла, что в любом случае он ловко вывернулся, и решила его поддержать. Я сказала, что он прав, жизнь – это игра, а те, кто считает, что играть – значит заниматься пустяками, ничего не понимают, и так далее.
Он посмотрел на меня, будто я с Луны свалилась. Общение с иностранцами хорошо тем, что обескураженный вид собеседника всегда можно списать на культурный барьер.
Потом Ринри в свою очередь спросил, что люблю я.
Четко произнося слова по слогам, я сказала, что люблю шум дождя, люблю ходить по горам, читать, писать, слушать музыку. Он перебил меня: