Страх
Шрифт:
— Ты можешь остаться, — сказала она просто. — Я уезжаю.
К моему изумлению, я увидел темные пятна у ее глаз.
— Ты не спала? — спросил я.
Она отвернулась.
— Ну что ж, — сказал я бодро и вскочил с постели. — Будем считать, отдых кончен. Океан надоел. Администрация удивится. Но я тоже хочу домой.
— Тем лучше, — сказала Тоня.
Формальности не заняли и пяти минут.
Я побросал пожитки в свой сак и свернул его. В последний раз нам подали «додж» — и вот уж мы катили на восток по раскаленному асфальту. От вчерашнего ливня не осталось ни капли.
— Он сказал, что любит ее безумно. Она сказала, что хочет пива, — произнес я.
— Хемингуэй? — спросила Тоня.
— Почти, — я кивнул. — Моя стилизация. Похоже?
— Она сказала, что хочет бензина, — сказала Тоня, быстро сворачивая к колонке. Это была правда: счетчик был на нуле. В отличие от «района трех штатов» (Tri-State area, Нью-Джерси в том числе), во Флориде путники на заправочных станциях сами поят топливом своих зверей. Тоня вышла в жару, хлопнув дверцей. На востоке
— А кстати, — вспомнил я (это было в «Секрете», когда я перевел дух и вновь рассмотрел давно знакомые ее родинки и соски). — Ты уверена, что сделала тогда аборт?
— О чем ты говоришь? — спросила она по-английски.
— О том, не случалось ли тебе — может быть, в другой раз, раньше — как-нибудь забытьего сделать. А?
Я ждал, что она ответит «Ты спятил?» — или что-нибудь в этом роде. Или попросту «нет».
— Это тебе безынтересно, — сказала она.
XLIII
— Да, тут уже кофе мало, — вздохнул верный Люк. — Для таких случаев у меня есть что покрепче.
Он нырнул под прилавок и выхватил оттуда бутылку скотч-виски — с тем всегдашним своим проворством, с которым прежде Подавал мне том Говарда или По. Был опять вечер, с сугробами у крыльца. О Майами я сказал только, что уик-энд удался. Но, верно, по моему виду он заключил безошибочно о настоящем положении дел и принял свои меры. Впрочем, этот вопрос — о действительном значении происшедшего со мною — был мне самому не вполне ясен, так что я предпочел пока молчать и даже не позвонил Джею. Лавка Люка была погружена в полутьму: верхний свет не горел, лишь какой-то огонек в кофеварке да блики уличных фонарей, совсем бледные и неявные, проникали внутрь сквозь стеклянную входную дверь, расположив в прихотливом порядке изломы тени на полу и стенах. В их свете стеллажи с книгами выглядели особенно загадочно и притягательно, там чудилось чье-то непугающее присутствие, настраивавшее мысль на возвышенный лад. «Прочти меня… ночью…» Однако если прежде, еще в Москве, я страдал много лет подобием душевного обморока, то теперь вместо него наступило оцепенение, против которого был бессилен даже Люков зеленый змий. Я, впрочем, никогда не верил в этот напиток, сгубивший отца Гека Финна, причем было похоже, что Люк догадался об этом, ибо, насколько помню (я в один миг захмелел), завел под конец речь о том, что русским нужна водка, или, может быть, персонально мне нужна русская водка (это слово он произнес с долгим, богатым и полным гулких пустот звуком «w»), после чего сопроводил меня домой и ушел, лишь узрев, что я ориентируюсь в своей прихожей. Джею я так и не позвонил. Впрочем, он вряд ли ждал меня раньше начала недели.
Когда я проснулся утром, то понял, что у меня началась третья жизнь (термин Газданова). Я, правда, не стал пока бросать работу, забывать дела и знакомства и делаться чем-то вроде страдательного придатка собственной мании, нет; тем не менее я ощутил — и теперь ощущал остро и ясно, — что все главное уже позади, а сам я в качестве читателя своей жизни (парафраз Кузмина) уже, собственно, окончил повесть и листаю комментарий, который ничего не может изменить, или прибавить к случившемуся, по существу. Именно в такое время мне опять попался под руку рассказ По и взволновал меня куда больше, чем подскочивший ко мне за два дня до этого в метро крупный метис с ножом, потребовавший театральным шепотом мой кошелек; «или жизнь?» — нужно было его спросить. Но я лишь полюбопытствовал, не зовут ли его Джо, чем, кажется, сильно смутил его.
Левонский меж тем опять обдумывал и частично стал осуществлять свой прежний план (пресловутую серию американских классиков на русском языке) и совершенно уже не был увлечен идеей издания того безвестного бедняги из России, которого только что перед тем «открыл». Он так же все попивал чай — он любил чай на славянский манер, — беззлобно пошучивал в пространство, спрашивал, ни к кому не обращаясь, правда ли то, что людям порой нужна беда (шел дождь), и неизменно замечал в хорошую погоду, что Колумб был прав. Это вообще было на него похоже. Мне, в общем, было все равно, хотя движение планов вспять и прибавило мне работы, в том числе переводческой, благо, дело было неспешное, рассчитанное на года. Я, таким образом, имел времени более чем достаточно для того, чтобы предаваться своему новому состоянию, мало, впрочем, зависевшему от того, хотел я этого или нет. Часами, сидя у себя, раскладывал я шулерские картинки Скопинни. Но если в моей судьбе и был какой-нибудь иероглиф, я не сумел его понять.
Джей искренне сочувствовал мне и всеми силами вытаскивал меня на природу, приглашал принять участие то в пикнике, то в автомобильной прогулке, то вдруг объявлял, что сам он занят, но что жена его как раз купила два билета на бродвейский мюзикл, ведь я же, кажется, всегда любил театр? И я покорно скользил по бессчетным дорогам Нью-Джерси, откинувшись в неправдоподобно уютном кресле «лексуса», или полз бесшумным эскалатором куда-то на третий этаж
Но со всем тем мой душевный недуг не оставлял меня. В нем в самом деле было что-то литературное или театральное, вроде того, как, зайдя в антракте за кулисы, можно потрепать по щеке Короля Лира или чмокнуть Джульетту в плечо. Так, например, убрав прочь с камина карточку Тони, я был уверен, что порываю с чем-то уже навеки, навсегда (обычная взрослая глупость), но не прошло и недели, как сама она запросто позвонила мне из столицы, осведомляясь, здоров ли я и хорошо ли долетел. Беседа, однако, вышла небывало пустой, как и следовало, конечно, из общего замысла рока, но зато стала повторяться каждый месяц, лишив убедительности такие слова, как «разлука» или «разрыв»: ими я имел претензию себя утешать. Меж тем ее голос в трубке ничем не отличался от всегдашнего, так что можно было подумать, что стоит мне ночью сесть в лодку и проплыть сто верст по реке (виноват, сто ярдов к пруду), как на мели я встречу ее во всегдашнем ее белом платье. И даже река была где-то рядом. Только я больше не верил в нее, — ни в речных фей. В конце концов, так было легче.
Онемение чувств, однако ж, не сказалось на другой, ночной стороне моей жизни. По всем приметам меня должен был навещать мертвый, холодный сон и пробуждения с кристально чистым взглядом на вещи. Но этого почему-то не происходило. Я вновь засыпал с трудом, со снотворным, а зеленый предутренний сумрак моей спальни норовил задержаться в моих глазах чуть не на весь день, так что я снова стал видеть в толпе людей с землистыми лицами, причем кожа их рук была густо подернута мерзостной порчей. Мало того: как и раньше, в Москве, все другие, живые, попав в фокус моего взгляда, вдруг обретали тот самый коричневый тон, от которого я прежде отворачивался, а теперь наблюдал с мрачным любопытством. Больше всего он был похож на загар, распространявшийся, правда, как и зеленый отлив, на одежду. Я хорошо понимал, что виной всему один я, вернее, мой взгляд, особое свойство моего хрусталика (или духа), но все-таки был неприятно поражен, когда как-то раз из случайной фразы прохожих вдруг понял, что, кроме меня, зеленых вообще никто не видит. И в том месте, где мне, к примеру, мерещился крупный лиловый негр, бодро шагавший мимо витрин, другие не в силах были углядеть ничего, кроме этих самых витрин, подсвеченных по случаю сумерек, и совершенно пустого тротуара. Я пробовал сменить снотворное, но, как понятно, это не привело ни к чему. Я, впрочем, давно смирился с тем, что был причастен зеленому миру, — или, вернее, с тем, что он был причастен мне. И, помнится, все никак не мог остановить смех, мной овладевший, когда получил по почте рекламное приглашение вступить в общество зеленых: прилагался даже специальный пластиковый ярлык наподобие кредитной карты, на котором нужно было расписаться. На обороте вместо магнитной полосы я с каким-то тупым изумлением увидал свое имя, оттиснутое виньеточным шрифтом. «Ну что ж, — помнится, сказал я, — ну что ж». Перо скользнуло на пластике, подпись вышла корявой.
Зима медленно шла к концу. Неожиданно солнечный, теплый день вдруг вновь перегородил по всему штату движение, опять колонны снегоочистителей поползли вдоль обочин, а живительный аромат весны пронизал потеплевший воздух ничуть не хуже, чем это делалось в мае в России. Я как раз выспался, и хотя выпил по обыкновению с утра у себя на кухне крепкий смоляной чай, однако ж зелени в глазах не видел и в этом смысле не отличался ничем от прочих моих сограждан, высыпавших на улицы обычно безлюдного городка. Я прогулял часа три, решив, что транспортный ступор — вполне достаточное оправдание моему отсутствию в издательстве; вкусно пообедал в соседнем мексиканском ресторане, чья кровля была смешно стилизована под сомбреро; погулял еще просто так, зашел к Люку, но не задержался там — у него был наплыв, и он вовсю хозяйничал, обслуживая болтливых покупателей, заполонивших всю лавку, — наконец, вернулся домой и занялся чтением «Смеха во тьме», англоязычного варианта «Камеры-обскуры»: я давно хотел вдумчиво прочесть его. Роман меня увлек, как всегда, замысловатостью слога и балансированием на грани выдумки, порой излишне рискованным, как я, кажется, уже где-то писал. Мне, помню, не раз приходило на ум, что было бы занятно его перевести на русский — коль скоро и так есть русский его аналог, даром что Альбинус (не тот ли опять альбинос?) был явно бледней своего двойника Кречмара. Я стал размышлять о хитросплетении смыслов, неизбежно долженствовавших возникнуть на стыке двух этих книг, рассмотрел (тоже умственным взором) парочку соответствующих мест, незаметно для себя задремал и проснулся уже в полной тьме: смеха в ней правда, не было. Но не было и еще кой-чего: сегодня исполнилось ровно три месяца, вдруг понял я, с тех пор, как Тоня звонила мне в последний раз. Собственно, я давно заметил эти пропуски и объяснял их себе всякий раз как-нибудь на свой лад. Время теперь было во вражде со мной: бессонные ночи все чаще оборачивались днями, которые лучше всего было просто забыть, я легко путался в календаре, и, в общем, Левонский имел все основания быть мной недовольным, если бы он этого хотел. Все было так. Но теперь я с удивлением поймал себя на том, что у меня вдруг сжалось и как-то не в ритм стукнуло сердце при мысли о Тоне. Вот это уже и впрямь было смешно: я был уверен, что с некоторых пор навсегда избавлен по ее поводу хотя бы уж от сердечных невзгод.