Страна Печалия
Шрифт:
Но главней всех прочих бед было великое воровство, обнаруженное владыкой едва ли не в первый день после возвращения. И ведь Струна, подлец этакий, о чем его ни спросишь, всему объяснение находил: то на корма для скотины ушло, это — на жалованье писцам и прочим ярыжкам, а все остальное будто бы на прокорм прислуги и служителей. Мол, цены поднялись, приходилось все втридорога покупать. И на все у него расписочки от торговых людей имеются, в одну стопу суровой ниткой подшитые и печатью скрепленные. Не подкопаться! Да на эти деньги можно полк стрелецкий прокормить, а не то что десяток трудников, непонятно
— Ладно, — спрашивает владыка своего дьяка, — а куда из-под замка собранные с доброхотов подношения подевались, что на постройку монастыря Ивановского пойти должны были?
— Не могу знать, ваше высокопреосвященство, — не моргнув глазом тот отвечает, — ключ у эконома от кладовой, с него и требуйте.
Вызвали эконома, а тот морду в сторону воротит, в глаза не глядит, божится, что обронил ключ от кладовой, а кто-то, видать, подобрал его и вынес все…
— Когда же это он вынес все, злодей тот? Ночью: так стража кругом стоит. А днем народ ходит… Не ты ли ему помогал?
— Как можно такое думать?! Да чтоб я копеечку для себя взял… — чуть не дурным голосом кричит эконом на обвинение такое, ухвати его медведь за холку, все одно вывернется.
— А куда мое дорогое облачение ушло? На какие такие нужды понадобилось? — опять владыка их двоих пытает. — Хватился, а ни фелони бархатной, на которой золотом райские цветы искусной работы шиты, ни епитрахили из камки заморской, ни пояса с набедренником, отороченных шитьем серебряным нет на месте. Лишь грязная в дырах туника, откуда-то принесенная, висит, словно в насмешку мне. Где все?!
Молчат оба, не знают, чего ответить. Владыка забыл про митру спросить, на которой, как ему показалось, драгоценные каменья подменены на стекляшки барахляные. Жаль, особо глядеть не стал, а то бы вконец в оторопь впал…
Потому, узнавши обо всем этом, архиепископ начал вынашивать мысль, как бы наказать примерно дьяка своего и спровадить куда подальше. Но разгоряченный обидой, ему нанесенной, решить сразу ничего не мог. Думал и так, и эдак, но до конца ничего так и не решил.
А как-то вечерком вернулся из города Анисим, келейник его, с новым известием о прегрешениях Ивана Струны, выслушав которое, владыка весь гневом налился. Хотел было потребовать того сразу к себе, да поостыл, решил переждать чуть. А переждав, пригласить верного человека в помощники себе для разговора с дьяком и, на том отпустив Анисима, повелел молчать. Оставшись один, он долго думал, кого звать в помощники себе. Куда ни глянь, а верных людей и нет вокруг. Все только на страхе и держится…
А ошибиться тут никак нельзя было, уж больно дело щекотливое, можно и так, и этак повернуть. Ежели дашь промашку, то ведь опять вывернется Струна, уйдет из его рук без наказания. И, в конце концов, решил владыка призвать протопопа Аввакума, который, как он знал, за подобные прегрешения никому спуску не давал и будет и на своем до конца стоять. К тому же, после того как он собственноручно выпорол Струну прямо посередь храма, то протопопу подручные Струны крепко за то отомстить хотели. Да не вышло у них дело то. Потому и остановился владыка именно на Аввакуме, призвав его в помощники в серьезном деле судить церковным судом своего дьяка, ставшего ему с некоторых пор ненавистным.
«Вот уж точно, Бог шельму метит, — усмехался Аввакум, — нечистый знает, куда заявиться, кого к себе подманить. И ведь неслучайно именно ко мне этот порося попал, хорошо сделал, что избавился от него, а то греха не оберешься».
…Как-то на Софийском дворе Аввакум встретился с Устиньей, и хотя она его особо не жаловала, считая, что все, кто прибыл из Москвы, люди не их склада, но нет-нет да решалась обмолвиться с ним словечком, так и сейчас, встретив его, она подошла под благословение, а потом, тяжело дыша, видать, кухонная работа давала себя знать, да и годков ей уже перевалило за полсотни, негромко спросила:
— Слыхали, батюшка, какие дела у нас творятся?
— А что за дела? Архиерейская кобыла родила? — попытался он отделаться шуткой. — Так опять же прибыток в хозяйстве владыки нашего.
Но Устинья шутку не приняла, а, облизнув сухие губы, назидательно заявила:
— Вот когда-нибудь точно, батюшка, за шутки свои лукавые пострадаешь. И знать не будешь, откуда на тебя беда навалится. Я вам хотела открыться, будто на исповеди, вы же лицо священное, умеете тайны хранить, а теперь вот передумала… — И она было повернулась, сделав вид, что уходит.
Но Аввакум обошел ее с другой стороны, положил руку на плечо, остановил и примирительно сказал:
— Ладно тебе, матушка, обижаться на меня, грешного. Не могу без шутки да прибаутки разговора начинать. И так кругом печаль да кручина, как не пошутить?
— Говорю тебя, не доведут до добра шутки эти, да и не понимаю я их, а дело-то у нас вышло как раз нешутейное. И чем оно закончится, никому не известно…
— Это ты про купца Самсонова, что ли? — спросил Аввакум. — Так он с дьяком архиерейским в больших ладах состоит, поскольку вместе торговые дела ведут. И что с того? За руку его никто не поймал, побоятся супротив идти. Знаешь, поди, как я от удальцов его пострадал.
— Слышала, батюшка, слышала… Так Бог милостив, отстояли тебя казаки, вот Струна и присмирел. А тут такое открылось, ему и вовсе не до тебя стало, — таинственно сообщила она.
— Слушай, матушка, не томи: или говори как есть, или пойдем каждый своей дорогой.
— Хорошо, так и быть, расскажу то, что сама слышала. Говорили мне знающие люди, будто бы жена того купчины, Самсонова, к самому Семушке нашему заявилась и там горько рыдала, волосы на себе рвала, едва ее успокоили. Я потом еще ее отварами разными отпаивала.