Страна Печалия
Шрифт:
Дарья по привычке чертыхнулась на этот счет, но при этом не забыла тут же перекреститься, прошептав: «Прости меня, Господи, грешницу старую» и продолжала одна ухаживать за мечущемся в горячке владыкой. Через неделю жар спал, и он пришел в себя, с аппетитом поел и прошествовал в свой кабинет. Потом вызвал к себе Григория Черткова, что перенял все дела и обязанности убегшего Струны, и потребовал отчета за время его болезни. Тот обстоятельно обсказал, чем был занят все эти дни, чем окончательно привел архиепископа в доброе расположение духа, и он первым делом поинтересовался:
— Много еще воровства вскрылось по делам денежным?
— Да есть по мелочи, но сразу не разберешься, куда что потрачено. Может,
— От патриарха или еще откуда грамоты были? — пытливо глянул на него владыка, словно подозревая в чем.
— Не было, ваше высокопреосвященство, — с готовностью ответил тот, — если бы что прислали, первым делом сообщил…
— Гляди у меня, узнаю, скрываешь что или за моей спиной затеваешь чего недоброе, семь шкур спущу и место Струны в подвале мигом займешь, — пристукнул посохом для острастки владыка и на этом отпустил Черткова.
После витиеватых речей Струны, умевшего все объяснить, обосновать, замазывать свои огрехи, а на деле выходило совсем иначе, архиепископ опасался верить кому-либо, а потому нагонял строгости, надеясь тем самым предотвратить очередной подлог. В то же время он понимал, при желании, обладая доступом ко всем финансовым делам, его помощники могут легко скрыть тайные сделки с торговыми людьми, завысить цены, а проверить их он был просто не в силах…
Раньше, когда он был игуменом Боровского Пафнутьева монастыря, то следить за всем успевал сам, а потому подозревать и перепроверять кого-то просто не было нужды. А сейчас в обширных епархиальных делах он вынужден был полагаться то на одного, то на другого. И пойди, угляди за всеми…
Он уже многократно пожалел о том, что согласился стать владыкой этого полудикого края, где каждый жил так, словно над ним не существовало никакой власти. По собственному разумению и хотению. Воевода и в грош не ставил его, духовного пастыря, и тайно строил церковным служителям всяческие козни: выживал монастырских крестьян с плодородных земель, не пускал на богатые рыбные ловли, перехватывал строителей, ехавших в Сибирь из-за Урала, отказывался отправлять со своими курьерами грамоты владыки в Москву, не унимал осаждавших церковные паперти попрошаек и сам, проезжая мимо соборного храма, бывало не удосуживался даже перекреститься на святые кресты. Что ж говорить о стрельцах и иных служителях, находящихся у него в подчинении. Если кто из них по престольным праздникам и заявлялся в храм на службу, то опускали в церковную кружку лишь мелкие монетки, а то и вообще уходили вон, чуть постояв.
От этого всего владыка Симеон все более впадал в тоску и уныние, и печаль стала вечной его спутницей. Когда ему сообщили о явлении святых мощей Василия Мангазейского, то тамошний воевода отказывался подпускать к нему местного батюшку, и владыке пришлось писать о бесчинствах воеводы патриарху, но и тот оказался не в силах чем-то помочь, пока не вмешался сам Алексей Михайлович.
«Что же здесь за народец такой подобрался, — вопрошал он, — вроде в церкви святой окрещены, а ведут себя хуже остяков и самоедов? Нас, лиц духовных, открыто называют нахлебниками и дармоедами, словно мы их последнего куска хлеба лишаем. Но стоит кому занемочь, то тут же бегут к святым образам прикладываться, слезно о помощи просят, вот тогда денег своих не жалеют, лишь бы Господь их молитвы услыхал и здоровье вернул. Нет, нескоро Сибирь станет землей православной, ой, нескоро…» — сокрушался он, но сказать вслух о мыслях своих, с кем поделиться, не смел, зная, донесут, и он же виноват останется.
«Много я городов повидал и больших и малых, но большей печали, чем здесь, на Сибирской земле, испытать мне не приходилось…» — рассуждал он, мечтая побыстрей уехать обратно в родные края, где любой обращался к нему с почетом и уважением, отчего на душе становилось радостно и спокойно.
…Вспомнив
Симеон долго думал, как наказать непокорного дьяка, и решил, что самое лучшее будет всенародно отлучить того от православной церкви и тогда любой и каждый должен будет отшатнуться от Струны, как от прокаженного. На этом он и остановился, после чего надолго засел за составление текста грамоты, который собирался прочесть в начале Великого поста с архиерейской кафедры.
Дарья, принесшая ему обед, не решилась отрывать его от дела и торопливо ушла обратно к себе, радуясь, что ее Семушка ожил. А значит сумеет навести порядок и у себя на Софийском дворе, и призвать к ответу всех охальников, которых с каждым днем становилось в городе все больше, словно где плотину прорвало и пестрый, не стойкий в вере народишка кинулся бежать в дальние края, спеша укрыться от властной руки московской власти, которая все жестче брала за горло весь этот гулящий люд, садила его на землю и требовала ежегодной уплаты податей, к чему русский мужик никак привыкнуть не мог…
Кто находится между живыми,
тому есть еще надежда, так как и псу
живому лучше, нежели мертвому льву.
Вскоре архиепископ, собрав у себя все приходское духовенство, объявил, что намерен в первую неделю Великого поста провести в кафедральном соборе обряд отлучения от Святой Церкви бывшего дьяка Ивана сына Васильева Мильзина, по прозванию Струна. Батюшки, выслушав это известие, внутренне напряглись и нахмурились. На их памяти ничего подобного ранее в городе не случалось, а тут — вот оно как… Более других погрустнел отец Григорий Никитин, что по прямому распоряжению архиерейского дьяка отпустил тяжкий грех сластолюбцу Самсонову, польстившемуся на собственную дочь. И даже епитимью на него не наложил.
А ведь известно, что, согласно правилу, принятому еще в давние времена отцами церкви, следует: «Кто кровь смесит отец со дщерию или мати с сыном, да примут епитимью на 30 лет…» Какие там тридцать лет! И трех дней не прошло, как великий грешник стоял в храме в ближнем к алтарю ряду и во всю истово молился. И к кресту подошел. И причастился… Знавший об этом владыка по какой-то причине не стал строить препятствий ни ему, ни отцу Григорию. А теперь, по словам владыки, получается, что главный грех лег на архиерейского дьяка, за что тот и должен быть примерно наказан.
…И вот в начале марта месяца кафедральный собор наполнился проведавшем о том народом, и началась служба. Она шла своим чередом, и владыка уже перечислил все грехи, за которые бывший дьяк должен понести тяжкое наказание. Как вдруг неожиданно двери храма широко распахнулись, и на порог вступил не так давно прибывший в город боярский сын и казачий сотник Петр Бекетов. Его сразу узнали и расступились, давая ему возможность пройти вперед, что он и сделал. Дойдя до самого амвона, где стоял прервавший службу архиепископ Симеон, а по бокам от него на солее располагался весь городской клир, он круто повернулся лицом к заполнившему храм народу. Дождавшись, когда всеобщий ропот чуть поутих, громко и раскатисто, голосом, каким он привык отдавать команды во время многочисленных схваток с иноверцами на далеких рубежах отчизны, отчетливо произнес: