Страна Печалия
Шрифт:
Аввакум внимательно вглядывался в синеватую кромку леса, медленно проплывавшую слева от них, и таким необозримым, неизмеримо огромным казались ему сибирские просторы, что сердце заходилось от величины их. А еще тяжелей давила на душу неизвестность, в которую он погружался все глубже и глубже с каждой верстой, отделявшей его от некогда родной и уютной Москвы, оставшейся ныне в ином, не доступном ему, мире.
Ехали без остановок весь день. Ближе к вечеру мороз стал более ощутим и изрядно донимал, пробираясь и в теплые сапоги и козловые рукавицы. Аввакум несколько раз хлопнул в ладоши, пытаясь разогнать стылую кровь, но не помогло. Тогда он стянул с рук рукавицы и принялся жарко дышать
«Как же тут люди живут в такую стужу? — опять подумалось ему. — Страшно и на улицу выйти. Но ведь живут же…»
А мороз донимал все больше. И если руки удалось слегка отогреть, то ноги онемели до такой степени, что пальцев на них он совсем не чувствовал. Глянул на Климентия, которого мороз, казалось бы, совсем не брал, и тот, стоя на коленях, уверенно правил лошадьми. Но, чуть принюхавшись, Аввакум уловил исходящий от него крепкий сивушный запах и догадался, что тот незаметно успел хлебнуть винца, чем и объяснялась его стойкость к морозу.
Впереди них ехал верхом казак, имя которого почему-то не держалось в памяти Аввакума, хотя и переспрашивал того несколько раз, но мозг его отторгал казачье прозвание, и он про себя называл его просто — «казак», вкладывая в это слово извечное призрение русского крестьянства к вольным станичникам. Спина всадника сплошь покрылась инеем, словно кто вывалял его в ближайшем сугробе, прежде чем посадить на лошадь. В легкой изморози была и сама лошадь, испускавшая с каждым шагом из ноздрей клубы пара, который, чуть отлетев, оседал на лошадиной гриве, боках, застывал сосульками на удилах. Казак, видимо, дремал, а то и спал на ходу, поскольку широко раскачивался в такт лошадиному шагу и все ниже клонился к луке седла, норовя удариться об нее головой. Но в нужный момент, когда казалось — еще чуть, и всадник рухнет на землю, он вдруг выпрямлялся, встряхивал головой, оглядывался назад, стрельнув зрачками через щель башлыка, успокаивался, что все на месте и он едет правильно, и снова погружался в дрему, начиная клониться к седлу, одолеваемый зимней стужей и дорожной усталостью.
Чтоб хоть как-то согреться, Аввакум на ходу выпрыгнул из саней и сделал по снегу несколько неуверенных шагов. Климентий с обычной подозрительностью оглянулся в его сторону, что-то проворчал себе под нос, поминая недобрым словом непоседливого спутника, и назло ему подстегнул лошадей, чтоб тому тяжелее было нагонять сани. Пробежав несколько шагов, Аввакум уже не рад был, что решился на это, поскольку одеревеневшие ноги отозвались тысячами игл, которые, словно назойливые насекомые, впились в тело и не давали сделать и шага, парализуя конечности. Аввакум от боли прикусил нижнюю губу, пытаясь сдержать крик, и перешел с бега на шаг, ожидания, когда тело вновь станет послушным, обретя былую форму.
Где-то рядом звонко треснуло разломленное морозной стужей воглое дерево, играючи разорванное морозом напополам. Но этот звук лишь подхлестнул его, боль ушла куда-то, и, вдыхая полной грудью стылый воздух, он вскоре перешел на бег и, сделав рывок, вскоре нагнал сани и тяжело плюхнулся в них, блаженно завалился на спину и уставился в начинающее темнеть безоблачное небо.
— Ого! — услышал он над собой голос Климентия. — Нос-то побелел совсем! И щеки белехоньки. Отморозил на бегу, оттирай скорее снегом, а то потом хуже будет, коль так оставить.
Аввакум торопливо скинул рукавицу и провел пальцами по лицу, убедившись, что возница не шутит, поскольку ни щеки, ни нос не ощущали прикосновения, а сделались твердыми.
«Вот и погрелся, неладная погнала, — обругал он себя, — и так нехорошо и этак плохо! Надо было топленым жиром лицо натереть, как здесь, в Сибири, местные жители делают… Впредь наука мне будет».
Он знал этот старый способ предохранения лица от холода, но во время поста решил не прибегать к помощи жира, надеясь, что обойдется и без него. Сейчас же он захватил рукой горсть снега и принялся растирать нос и щеки, которые тут же дали о себе знать неприятным пощипыванием, а через какое-то время сделались невыносимо горячими и влажными от растаявшего снега. Настроение его окончательно испортилось, стало вновь одиноко и тоскливо. Он привычно нащупал четки, и лишь прочтя положенный круг дневных молитв, почувствовал в душе некую успокоенность и прилив сил. Сказалась и кратковременная пробежка, после которой он согрелся и уже не так ощущал злобное пощипывание морозного воздуха.
Уже в темноте въехали в небольшую русскую деревеньку, состоящую всего из двух изб, где и заночевали. Аввакум даже не запомнил лиц хозяев, которые при свете лучины провели его в темный угол и уложили на прелую, дурно пахнущую овчину. Начав читать молитву, он тут же, словно в пропасть, провалился в глубокий сон. В себя он пришел уже в санях, не особо представляя, как добрался до них. Вытащил из походной сумы припасенный на такой случай сухарик и принялся жевать его, прислушиваясь к скрипу полозьев и настойчивому понуканию Климентием лошадей.
— К вечеру должны в Тобольске быть, коль ничего по дороге не приключится, — подал тот наконец голос. Видимо, и его тяготило окружающее безмолвие и тишина.
— Господь милостив, глядишь, и доедем. Молиться буду непрестанно, а ты уж за дорогой смотри, не сверни куда ни следует.
— Тут и поворачивать некуда, — весело махнул тот рукой, — по руслу Тобола едем, и он нас до самого города и доставит прямехонько.
— Каков он, Тобольск? — негромко спросил Аввакум, хотя и без того уже представлял себе, что это за таинственный город.
Еще в детстве ему приходилось слышать множество рассказов от разных людей о Сибири и главном ее городе — Тобольске. Знал он, что проживают в нем наряду со служивыми людьми ссыльные, попавшие туда за буйный нрав и дурное поведение. На родине Аввакума о Сибири шла недобрая слава, пугали ей малых детей и молодых варнаков, любителей поживиться чужим добром. Трое или четверо мужиков из его прихода угодили в эти края за грабеж на большой дороге и словно сгинули. Не было больше о них ни слуху ни духу. Аввакум зябко повел плечами не столько от холода, а представив себе, что и он с семьей окажется среди первейших воров и убийц, осевших в этих краях.
— Во многих городах мне приходилось бывать, но другого такого не видел, — отозвался Климентий, тем самым прервав его тягостные размышления. — Он и обличьем на другие не похож, и люди в нем непростые живут. Помяни, батюшка, мое слово, натерпишься еще от них.
— Что же это за народ такой? Сам же говорил, вроде как крещеные там живут по большей части, не звери какие…
— Э-э-э, не скажи. Он, может, крест-то с шеи и не снимает, да только и черные думы из головы не гонит. Сам, поди слышал, что добрые люди туда по своей воле не едут, а все больше такие, которым терять нечего. Воры, убивцы, смутьяны. Видел когда-нибудь, как два таракана, в чугунок попавши, себя ведут? — с усмешкой обернулся он к Аввакуму, смахивая с бороды наросшую на ней от жаркого дыхания сосульку. — Знаю, видел, можешь и не отвечать. Мы мальчишками, бывало, наловим их поболе, в чугунок побросаем, а потом смеемся, глядючи, как они друг с дружкой воюют. Вот потеха-то! Один на другого набрасывается и норовит ущипнуть побольнее. И никакого мира меж ними никогда не наступит, поскольку каждый привык жить сам по себе. А знаешь, отчего это идет? Да потому что главного среди них нет, кто бы к порядку их призвать мог. Другое дело — муравьи или пчелы. У муравьев царица правит, а у пчел — матка за всем следит. Вот и заняты все своим делом, ни до драк, ни до раздоров. А в Сибири каждый человек сам по себе и меж собой их совет никак не берет…