Страна Печалия
Шрифт:
Владыка напряг память, пытаясь вспомнить, кто именно рекомендовал ему взять Струну к себе в помощники, но всплывали все больше сцены с поздравлениями от его ближних и дальних знакомых с назначением на высокий пост, льстивые речи, заискивающие улыбки, пожелания наладить праведную жизнь в далекой епархии… Но кто был тот человек, что привел к нему злополучного черкасца, он так и не вспомнил.
Что он тогда знал о вверенной ему епархии? Что холода здесь лютые и православного населения горстка малая в сравнении с магометанами и идолопоклонниками? Если бы кто сказал раньше, что за люди эти православные, которые и постов-то должным образом не соблюдают, и на службу ходят, словно на тяжкую работу, то, может быть, и поостерегся, отказался бы от столь высокого назначения под благовидным предлогом,
Размышления владыки несколько раз прерывал келейник Спиридон, который заскакивал к нему так, будто за ним гнался кто и докладывал, что дьяка нигде сыскать не могут. Шапку свою он теперь для верности засунул в карман и не надевал ее даже на улице, тем более в покоях владыки.
— Ищи, болван этакий, — вдохновлял его привычными прозвищами владыка, — а то сам знаешь, что тебе за то будет.
Спиридон лишь таращил в ответ свои черные с поволокой глаза и выскакивал вон, как ужаленный, хорошо помня, как страшен владыка во гневе своем. В его праве было так наказать провинившегося, что тот мог, иногда до конца дней своих, вспоминать о том незначительном проступке, за который понес кару великую.
Сам Спиридон, поротый с малолетства, с возрастом возмужавший и к боли всяческой попривыкший, обычных наказаний давно не боялся. Он относился к ним, как к внезапно начавшемуся дождю, после которого всегда можно высушиться и потом долго не вспоминать о произошедшем. Больше страшило его неизвестное, чего он себе и представить не мог, но твердо знал, что оно есть и сокрыто где-то в желаниях и помыслах других людей, от которых ничего хорошего он никогда не ждал. Владыка же был для него существом наивысшего порядка, способным выдумать чего-то этакое, что и словами не опишешь, а тем более представить ему, Спиридону, и вовсе невозможно. И тем страшнее казалось возможное наказание, чем оно непонятнее и загадочней.
Если бы Спиридону объявили, мол, будут пороть его отныне каждый день в такой-то час, он бы посетовал про себя на этакую неприятность, но вскоре смирился и страшно удивился бы, коль узнал, что наказание неожиданно отменили. Ему легче было переносить любую порку, лишь бы знать твердо о том, что ничего другого за провинности свои он испытывать не будет.
Но владыка мог наказать за совсем, казалось бы, безобидный проступок, а мог и простить, чаще всего не зная или забыв о том за делами своими допустившего очередное согрешение келейника. Однако при всем при том Спиридон никогда не считал себя страдальцем и горемыкой несусветным, а скорее наоборот, воображал человеком удачливым, когда оставался один в заповедном своем чуланчике и вспоминал, сколько раз ему удалось ускользнуть от неминуемого возмездия, и тихонько посмеивался над нерасторопностью и невнимательностью архиепископа. Так, человек, по счастливой случайности избежавший кораблекрушение, смеется, оказавшись на берегу, над своими страхами и вновь отправляется в плавание, надеясь на свое везение и счастливую звезду, освещавшую его путь.
Спал Спиридон в одной комнате с владыкой, правда, на полу, чтоб вовремя вскочить и выполнить любое распоряжении своего господина. Своей каморки, кроме тайного чуланчика, он не имел, и спрятаться в случае чего ему было просто некуда. Поэтому первый гнев всякий раз падал на него, и он частенько ходил по двору, разукрашенный бордовыми кровоподтеками то на лбу, то под глазом. Нельзя сказать, чтоб владыка особо потчевал его дланью своей, чаще он предпочитал запустить в келейника медной чернильницей или песочницей из того же довольно твердого и неприятного для соприкосновения с человеческим телом металла. Или же благословлял безответного служку своего за явное или хорошо скрываемое нерадение архиерейским посохом, которым действовал ничуть не хуже любого витязя в схватке с неверными. Однако со временем Спиридон научился предугадывать вспышки начальствующего гнева и ловко увертывался и от летящего в него письменного прибора и посоха — непременного жезла архиерейской власти.
Но если с келейником своим владыка Симеон обходился почти что по-родственному, по пословице: кого люблю, того и дарю, то дальним от него дворовым людям приходилось не столь сладко. Любое ослушание или иная оплошность могли закончиться не только поркой, но и заключением в сыром подвале, а то и посылкой отдельно от семьи в находящийся в необжитых человеком местах дальний монастырь. И никто из служителей не знал, что последует вслед за тем, если не вовремя будет истоплена печь или позже положенного часа поданы к архиерейскому крыльцу санки для парадного выезда. Иной раз владыка мог только сверкнуть глазами на провинившегося, а мог властно махнуть рукой и отправить того совсем со двора, чтоб больше он уже никогда здесь не показывался, и навсегда забыть, кто он таков.
Но бывали и вовсе не поддающиеся описанию случаи наказания провинившихся служителей, которые потом долго жили у всех в памяти и передавались из уст в уста, обрастая несуществующими подробностями, и со временем становились такой небывальщиной, что и поверить в нее было вовсе немыслимо.
А неправда, как известно, живет подле правды совсем рядом, но отличить одну от другой не каждому дано. Да и не всем нужна правильность та, ибо гораздо понятнее небылица привычная для слушателя, и ждут именно ее от рассказчика, а если не услышат, то сколько ни божись и ни клянись, обсмеют, а то и вовсе обругают вруном, не дождавшись желаемого. Тем паче, что при дворе архиерейском, где один человек другого боялся и не особо верил сотоварищам своим, силы небесные витали подле земных, что более людям простым ближе и доходчивее. А потому слухи самые неимоверные, немыслимые рождались непонятно откуда и вскорости разносились по всему городу, а оттуда с народом странствующим отправлялись в края иные, достигали столицы, а то и просачивались в государства иные. И чем несбыточней и жутче была та история, тем крепче в нее уверовали, потому как исконно русскому человеку в небывальщину поверить привычней, нежели во что другое, дабы самому потом не прослыть Фомой-неверующим.
…Об одном таком случае частенько вспоминали старые служители архиерейского двора, раз за разом прибавляя каждый свой умысел, якобы ему на память пришедший. А случилось тогда вот что. Один архиерейский конюх, известный своим пристрастием к пьянству, погнал куда-то по собственной надобности на добром выездном жеребце по прозванию Монах, да и запалил того по нерадению редкому. А тот жеребец был как раз любимцем владыки Симеона, и, когда случалось ему выезжать куда, то приказывал закладывать непременно его и никого другого.
Правда, владыка по какой-то причине не признавал за ним старого прозвания — Монах, а всем велел звать его не иначе как Армагеддон, именем, которое местные конюшные никак уразуметь не могли и при архипастыре вполголоса кликали его Армяном, а без него опять же Монахом. И вот, после того как конюх коня того запалил, то сказать сразу о этом владыке побоялись, надеясь, авось пронесет.
Нет, не пронесло. Пришел срок, и потребовалось владыке ехать куда-то там по делам своим пастырским. Само собой, потребовал он запрячь любимца своего и уже на крыльцо вышел, ждет, когда коня подведут да запрягать при нем начнут. Привычка у него такая была — смотреть, как и что на дворе у него делается, все ли правильно. На то он и владыка, чтоб во все тонкости входить, за любым делом надзор иметь.
Ну, конюшным деваться некуда, ведут бедного Армагеддона-Монаха. Пока вели, то он ничего, шагал еще, незаметно, что пропащий уже. А как запрягли в праздничные, устланные дорогими коврами сани, то он несколько шажков сделал, санки за собой потянул, а силенок-то прежних нет, и завалился набок, едва оглобли не поломав, лежит себе, дышит так тяжело, едва живой.
Владыка, который не только в слабостях людских большой дока был, но и в лошадях разбирался не хуже, мигом сообразил, чьих это рук дело, и велел привести того самого конюха, что на глаза ему и показаться боялся, спрятался в самом дальнем закутке.