Страна вина
Шрифт:
Партсекретарь любезно предложил сигарету, а директор щелкнул зажигалкой.
В рюмки для крепких напитков была налита «мао-тай», в бокалы для вина — «ванчао», [47]а в стаканы — «циндао». [48]
— Мы патриоты, заморские вина бойкотируем, — заявил партсекретарь, а может, директор.
— Я же сказал: пить не буду, — заметил Дин Гоуэр.
— Товарищ Дин, дружище, вы приехали издалека, и если не выпьете, нам будет просто неловко. Обстановка у нас тут неофициальная, этакий домашний обед, и если не выпить, то как нам выразить дружеские отношения между вышестоящими и нижестоящими? Вино — немаловажный источник налоговых сборов, и получается, что, когда пьешь вино, вносишь вклад в хозяйство страны. Выпейте, выпейте чуточку, а то нам стыдно будет вам в глаза смотреть.
С этими словами оба высоко подняли рюмки с водкой и поднесли к лицу Дин Гоуэра. Кристально-чистый
— Такое обилие всего… я ничем не заслужил… — запинаясь, пробормотал он.
— Какое обилие, товарищ Дин, старина, о чем вы говорите! Шахта у нас небольшая, подготовка слабая и условия не совсем, повар — кулинар невеликий, а вы из большого города приехали, поездили по белу свету, повидали всякого, каких только прекрасных напитков и знаменитых вин не пробовали, какой только дичи не едали! Да вы просто смеетесь, — возразил то ли партсекретарь, то ли директор. — Пожалуйста, отведайте чего-нибудь. Всем нам, кадровым работникам, приходится откликаться на призыв горкома «жить, затянув пояса», вы уж, пожалуйста, поймите и извините нас.
Оба болтали без умолку, а высоко поднятые рюмки с водкой оказывались все ближе к губам Дин Гоуэра. Он с трудом сглотнул скопившуюся во рту вязкую слюну, потянулся за своей рюмкой и поднял ее, отметив, какая она маленькая и какой тяжелый в ней алкоголь. С ней звонко чокнулись рюмки партсекретаря и директора. Рука дрогнула, несколько капель пролилось на кожу между большим и указательным пальцем, и возникло ощущение приятной прохлады. Пока он проникался этим чувством, с обеих сторон прозвучало:
— Сначала за уважаемого гостя, за уважаемого гостя!
Осушив свои рюмки, партсекретарь и директор перевернули их вверх дном, показывая, что ни капли не осталось. Дин Гоуэр знал, что даже за одну оставшуюся каплю полагается три штрафные рюмки. Он выпил полрюмки, и во рту разлился великолепный аромат. От сидевшей по бокам парочки не донеслось ни слова укора, они лишь держали перед ним осушенные до дна рюмки. Сила примера безгранична, и Дин Гоуэр тоже опрокинул свою.
Все три рюмки тут же оказались наполнены.
— Больше пить не буду. От вина только вред работе, — заявил Дин Гоуэр.
— Доброе дело не грех и повторить!
Он прикрыл рюмку рукой:
— Хватит, довольно!
— Три рюмки, как сели за стол, — так уж у нас заведено.
После трех рюмок голова закружилась, и он взялся за палочки, чтобы поддеть рисовой лапши. Лапша скользила, и с ней никак было не совладать. Партсекретарь и директор по-дружески помогли своими палочками подцепить немного и донести до рта, а потом громко скомандовали:
— Сосите!
Дин Гоуэр с силой втянул в себя воздух, и дрожащая лапша с хлюпаньем проскочила в рот. Одна из девиц-официанток, зажав рот ладонью, захихикала. «Как захихикает девица, мужчина тотчас оживится» — и настроение за столом вдруг повысилось.
Вновь наполнили рюмки, и партсекретарь или директор шахты поднял свою:
— Для нас большая честь, что следователь высшей категории Дин Гоуэр смог приехать на нашу скромную шахту для проведения расследования. Поэтому от имени кадровых работников и рабочих предлагаю выпить за вас три рюмки. Ваш отказ будет означать пренебрежение к нашему рабочему классу, к нашим чумазым шахтерам.
Видя, как зарделось от волнения бледное лицо оратора, поразмыслив над словами тоста и признав, что они и в самом деле полны значимости, Дин Гоуэр отказаться не смог. Казалось, на него смотрят в упор тысячи шахтеров — в касках, затянутых поясах, черных с головы до ног, только зубы блестят. Расчувствовавшись, он с удовольствием осушил три рюмки подряд.
Одного тостующего тут же сменил другой. От имени своей восьмидесятичетырехлетней матери он пожелал Дин Гоуэру доброго здоровья и бодрости духа. А когда Дин Гоуэр стал отказываться пить, заметил:
— Товарищ Дин, всех нас вырастили матери, верно? Как гласит поговорка, в семьдесят три и в восемьдесят четыре разве не призывает к себе Яньло-ван? [49]Другими словами, в таких годах наши матери вполне могут покинуть этот мир. [50] Неужто вы не выпьете тост от старушки-матери, которая уже одной ногой в гробу?
У Дин Гоуэра в родных краях тоже оставалась почитаемая им седовласая старушка-мать. Разве можно пренебречь просьбой такого же, как и он, почтительного сына? Даже сердце заныло при этой мысли. Как не выпить тост матери за сына? Сыновняя почтительность пересилила, и взяв рюмку, он одним махом осушил ее.
После того как девять рюмок одна за другой очутились в желудке, тело и сознание начали отделяться друг от друга. Не то чтобы отделяться, правильнее сказать, стало казаться, что сознание превратилось в поразительной красоты бабочку. Крылья у нее пока были сложены, но ей суждено было расправить их, и как раз сейчас она вылезала из центрального меридиана черепа. Покинутая сознанием оболочка станет покинутым коконом, легким как перышко.
Теперь, после всех уговоров, оставалось лишь пить рюмка за рюмкой, словно пытаясь наполнить бездонный колодец, из которого не доносилось никакого эха. Во время этой попойки три девицы в красном сновали туда-сюда, как пышущие жаром языки пламени, как мелькающие шаровые молнии, и вносили одно за другим дымящиеся, ласкающие взор и вкус великолепные блюда. Он смутно припоминал, что съел огромного, с ладонь, краба, полакомился толстенными, со скалку, креветками в остром красном соусе, расправился с большой черепахой с зеленоватым панцирем, похожей на танк новой конструкции в камуфляжной раскраске и плававшей в зеленом бульоне из сока сельдерея, умял «курицу с золотистым блеском» — с закрытыми глазами и золотисто-желтой корочкой, разобрался с лоснящимся от жира красным карпом, который еще открывал рот, прошелся по приготовленным на пару моллюскам, искусно сложенным в форме пагоды, а еще приговорил тарелку краснобокой редиски, будто только что с грядки… Во рту смешалось сладкое и жирное, скользкое и липкое, приторное и кислое, горькое, острое, соленое, душа исполнилась самых разных чувств, материальный взгляд покачивался на поверхности клубящейся ароматной дымки, а парящее в воздухе око сознания отмечало разнообразные элементы каждого цвета, самые разные по форме частицы запаха, их безграничное движение в ограниченном пространстве. Все вместе они образовали геометрическое тело, аналогичное пространству банкетного зала, а некоторые, конечно, осели на обоях, занавесях, диванных чехлах, светильниках, на ресницах девиц в красном, на лоснящихся лбах партсекретаря и директора, на всех этих прежде бесформенных, а теперь имеющих форму потоках света, которые изгибаются, колышутся…
Потом вроде бы многопалая, похожая на осьминога рука предложила ему бокал красного вина. Отдав последние силы на эту мучительную работу, остатками сознания, которое еще теплилось в оболочке тела, он сумел заставить свое уже отлетевшее «я» увидеть, как эта рука вращается находящими друг на друга, словно лепестки розового лотоса, слоями. Бокал тоже распадался на несколько ярусов, будто изящная пагода или выполненная в особой технике фотография, когда на сравнительно стабильный и глубокий ярко-красный фон наплывает бледная красноватая дымка. Нет, это не бокал вина, а показавшееся из-за горизонта солнце, величественный в своей спокойной красоте огненный шар, сердце любимого человека… Вот и пиво в стакане уже не пиво, а луна — она только что висела в небе, а теперь проникла в банкетный зал, коричневато-желтая, круглая, — распухшее до невероятных размеров помело, желтый шар в бесчисленных мягких шипах, пушистая лиса-оборотень… С презрительной усмешкой его сознание зависло под потолком: оно прорвалось наконец через разносимые кондиционером прохладные воздушные массы, мешавшие достичь самой верхней точки, постепенно остыло, и у него появились крылья с несравненной красоты внешним узором. Вырвавшееся из бренного тела, оно расправило их и воспарило. Оно задевало шелковые занавеси на окнах — конечно, его крылья были тоньше, мягче и ярче, — касалось стеклянных подвесок на люстрах, дотрагивалось до алых, как вишенки, губ девиц в красном, до торчащих маленькими алыми вишенками сосков, добиралось и до других, более сокровенных, более скрытых мест. Следы его прикосновений оставались везде: на чайных кружках, на винных бутылках, на стыках в полу, между прядями волос, в порах фильтров сигарет «Чжунхуа»… Оно оставляло свой запах, как метящий свои владения жадный зверек. Оно распростерло крылья и не знало преград: имея форму и не имея ее, оно задорно и легко проникало из одного звена цепи, на которой была подвешена люстра, в другое — из звена Ав звено В,из звена Вв звено С.Стоит лишь захотеть, и кружись в любом направлении, циркулируй туда-сюда и беспрепятственно забирайся куда угодно. Но эти забавы ему надоели. Оно пробралось под юбку пышнотелой девицы в красном и прохладным дуновением погладило ей ляжки, на которых выступила «гусиная кожа». Ощущение скользкости исчезло, его сменило ощущение сухости, и сознание взмыло вверх, зажмурившись, пролетело над лесом, с шелестом задевая крыльями зеленые кроны. Оно могло летать и менять форму, поэтому ему не страшны были ни высокие горы, ни великие реки, оно свободно проникало и в игольное ушко, и в замочную скважину. Порезвившись между холмиками грудей той самой симпатичной официантки и поиграв красной родинкой, из которой росли три тонких рыжих волоска, оно пошалило с десятью капельками пота и наконец, забравшись к ней в ноздрю, принялось играть своими усиками росшими в носу волосами.