Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Шрифт:
Анна Зиновьевна Стонова. Чистополь, 1942
Кроме Стоновой в интернате работали жена Щипачева Лёля Златова, жена поэта Ильи Френкеля Лиза Лойтер, Раиса Чичерова, Любовь Кушнирова. Их мужья были на фронте. Мы еженедельно устраивали банный день, так как очень боялись инфекций. Для меня этот день был особенно трудным. Старшие ребята могли сами собрать себе белье и сами помыться. Мне же приходилось собирать белье для всех, что-то зашивать, штопать. И в бане я в купальном костюме кладу каждого на скамью, тру мочалкой с двух сторон, старшие подносят воду, обливаю каждого, кладу следующего. Купальник прилип к телу, по лицу течет пот. Ко мне подходит Лиза Лойтер и говорит: «Флора, где ты настоящая: на приеме в бархатном платье или здесь, в бане?» Я с раздражением отвечаю: «И тут, и там – настоящая».
Кормили нас «сбоем». Знаете, что это такое? В мирное время эти коровьи внутренности выбрасывают. Однако на кухне тоже работала мама – жена писателя Кушнирова, и она ухитрялась сделать их съедобными. Но моим ребятам всё равно надо было что-нибудь интересное рассказывать или читать, чтобы они ели механически. Помню, как читала «Хижину дяди Тома».
Однажды в «мертвый час», когда дети спали, мы с Лелей Златовой (она была литературным критиком) стояли в вестибюле интерната, перед столовой. Раскрылась дверь, и вошла
– Ты знаешь, кто эта женщина?
– Нет, – равнодушно ответила Златова.
– Это же Марина Цветаева!
Я подбежала к ней, схватила ее руки и заглядывая в не то зеленые, не то серые потухшие глаза:
– Вы – Марина Цветаева!
Она слегка откинулась назад от моего наскока и спросила:
– А разве здесь меня кто-нибудь знает?
А я в ответ:Гора горевала,
А горы глиной горькой горюют
В часы разлук…
Глаза ее мигом засветились.
Не отпуская ее рук, я спросила:
– Ну как вы? Как вам там?
Она ответила одной фразой:
– У каждого человека должен быть кусок твердой почвы, чтобы не вязла нога.
(Елабуга была немощеной деревней.)
Я, восторженно:
– Вам надо переехать сюда. Здесь же все, здесь Асеев…
– Здесь негде жить, нет комнат, всё занято.
– Вы будете жить у меня. У меня есть комната, а сама я всё время в интернате, – тараторила я, восторженная дурочка. И тут же подумала, что Стонова не откажет мне в разрешении поставить раскладушку возле моих малышей.
– Но для этого нужно разрешение правления.
– Ну и что ж? Всем заправляет Асеев. Я завтра утром пойду к нему.
И мы условились встретиться здесь же через четыре дня.
Назавтра рано утром я уверенно зашагала к Асееву («…этот
может, хватка у него моя…»). Дверь мне открыла Ксана (жена Асеева. вся розовая, в чем-то розовом. Певуче-барским тоном, растягивая слова, она сказала: «Флора, что так рано, мы так рано не встаем». И она зевнула. Из дверей другой комнаты, завязывая кисти теплого халата, вышел угрюмый Асеев:
– Что случилось, Флора?
– Извините, Николай Николаевич, что так рано, мне же нужно поднять ребят, отправить их в школу, – заискивающе оправдывалась я. Потом восторженно: – Приехала Марина Цветаева! Ей там очень плохо, надо, чтобы она переехала сюда, здесь же все, здесь ВЫ.
Пристально вглядываюсь и вижу пустые глаза.
– Здесь нет жилья, ни одной свободной комнаты.
– Она будет жить в моей комнате, у меня хорошая комната, а сама я всё время в интернате.
– Но для этого нужно разрешение правления.
– Так за этим я и пришла к вам.
– Хорошо, я поставлю этот вопрос на правлении.
Когда я пришла к нему за ответом в назначенное время, он сказал:
– Правление решило, что она должна находиться там, куда ее направили.
…Через неделю она повесилась, а Мура привезли в интернат.
Я считаю себя виноватой – я должна была узнать, когда будет заседать это правление, и сказать: «Советское правительство разрешило ей вернуться, тем самым она стала советской гражданкой. До войны она жила в Москве, кто дал вам право устанавливать для нее “черту оседлости”»?
Или надо было всё проделать втихаря, она бы приехала, и они бы не посмели ее выселить……Я знаю, никакой моей вины
В том, что иные не пришли с войны…
…Но всё же, всё же, всё же…
Наталья Громова Судьба Всеволода Багрицкого
Восемнадцатилетний юноша, освобожденный от призыва, сын поэта и уже сам поэт, Всеволод Багрицкий писал в дневнике 16 октября:
«Женщины в платках. Ни одного человека без свертка или рюкзака. Переполненные троллейбусы – люди ехали просто сзади, там, где свисают две веревки и лесенка ведет на крышу.
Ободранные, небритые, ничего не понимающие бойцы. Метро, которое почему-то было закрыто. Санитарные машины, наполненные женщинами в пуховых платках, узлами, швейными машинами.
Мое путешествие будто бы пришло к концу. Я должен был уехать из Москвы на машине, но в связи с появлением нового, более реального плана вместе с Арбузовым и Гладковым отправился 22 октября на поезде в Казань. Передвигались мы довольно комфортабельно, ни разу не были подвергнуты бомбардировке. Хотя на каждой впереди следующей станции валялись остатки разрушенных вагонов. В общем, нам повезло.
Всеволод Багрицкий. 1940-е
Сейчас нахожусь в Чистополе. В двадцати часах езды на пароходе от Казани. Приехал сюда я только вчера вечером. Но чувствую – тоска здесь невероятная. Найду ли я какую-нибудь работу?
Пока живу в гостинице. Обедал я в отвратительной столовой.
Скоро начнется зима, навигация прекратится. И этот дрянной Чистополь вообще будет отрезан от мира. Картина безрадостная. Но жизнь есть жизнь».
Такое отношение к городу было связано с ужасающим контрастом, которую являла московская и чистопольская реальность.
Театральная студия под руководством А. Арбузова, в которой состояли В. Плучек, А. Гладков, Вс. Багрицкий и другие, оказалась в Чистополе в конце октября с последним эшелоном, отправленным Союзом писателей. Гладков писал в записных книжках, что попасть ему туда удалось благодаря Севе Багрицкому, который занес его в писательские списки.
Всеволод Багрицкий попал в театральную бригаду почти случайно, как актер: удачными оказались его диалоги и стихи в пьесе «Город на заре», написанной группой студийцев. В Чистополе он не знал, куда себя деть.
Сын знаменитого поэта Эдуарда Багрицкого, Всеволод с пятнадцати лет оказался без матери. Она была арестована 4 августа в 1937 года, а спустя месяц с небольшим его двоюродный брат, пасынок писателя Юрия Олеши, выбросился из окна квартиры на Тверской. Под знаком этих событий и проходило взросление мальчика.
«Арест матери я принял как должное, – писал он в дневнике. – В то время ночное исчезновение какого-нибудь человека не вызывало удивления. Люди ко всему привыкают – холоду, голоду, безденежью, смерти. Так привыкли и к арестам. Всё казалось закономерным. Маму увезли под утро. Встретился я с ней через два года посреди выжженной солнцем казахстанской степи. Об этом я напишу когда-нибудь.
Игорь, мой двоюродный брат, умер неожиданно. Еще за два дня до смерти я с ним разговаривал. Правда, не помню, о чем, но, кажется, о чем-то очень веселом. Ничего особенного в его поведении ни тогда, ни сейчас не видел и не вижу. Хотя принято говорить, что перед смертью Игорь “здорово изменился”. Смерть его была так неожиданна, как бывает неожиданным стук в дверь поздней ночью.
Сначала она не произвела на меня никакого впечатления. Меня интересовали только подробности самоубийства. Последние шаги, последние слова, последний взмах руки. Мне неудобно было спрашивать об этом у очевидцев – Юры и Оли. Но, каюсь, эти слова искренни».Всеволод с отцом Эдуардом Багрицким
Валентина Барнет рассказывала, как прибежала в дом Юрия Олеши сразу после несчастья. Когда она вошла, его жена Ольга Густавовна бросилась к ней со словами: «Как скучно, Валя! Как скучно!»
Она говорила Козинцевой, что видела открытое окно, кинулась, но не могла туда подойти, разрывала страшная боль в груди. Потом, когда прошло время, она через Валентину спрашивала Олешу, который успел сбежать вниз, был ли мальчик, лежащий на земле, еще жив? Тот сказал: «Да».
Всеволод всё время мечтал о встрече с матерью, жил этой мыслью постоянно. В 1939 году ему и тетке, Серафиме Суок, удалось съездить к ней в лагерь в Караганду на короткое свидание. Когда началась война, его мать, Лидия Густавовна, внутренне ощутила, что больше не увидит сына.
«Мне скоро восемнадцать лет, – писал Вс. Багрицкий накануне войны, – но я уже видел столько горя, столько грусти, столько человеческих страданий, что мне иногда хочется сказать людям, да и самому себе: зачем мы живем, друзья? Ведь всё равно “мы все сойдем под вечны своды”. Так вот (опять увлекся), я стал задумываться о происходящем, искать начало и конец, определенную закономерность событий. Увы, мне стало еще тяжелее. Тоска. Тоска.
Мне по-настоящему сейчас тяжело. Тяжело от одиночества, хотя я уже постепенно привыкаю к нему».
Трагические судьбы подростков Георгия Эфрона и Всеволода Багрицкого в чем-то перекликаются. Оба вели очень откровенные дневники, пытались осмыслить драматические судьбы родителей и свои, испытали безграничное одиночество, погибли сразу же, как попали на фронт. Однако Всеволод обладал жалостью и любовью к людям, которой так не хватало Муру.
В 1940 году, в восемнадцать лет, Всеволод Багрицкий внезапно связал жизнь с болезненной девушкой, как писала его нянька матери в лагерь, «стал скучать и от скуки женился», но через несколько месяцев развелся. Нянька строго указывала: наша настоящая невеста, Люся, в Ленинграде. Люся – это Елена Георгиевна Боннэр.
В конце ноября в Чистополе Всеволод участвовал вместе со студийцами в постановке спектаклей, но игра на сцене ему не удавалась. Все родственники – тетки Ольга и Серафима Суок, Юрий Олеша – эвакуированы в Среднюю Азию. Он один, не знает с кем посоветоваться о будущем. В результате 6 декабря он пишет заявление в политуправление РККА с просьбой отправить его на фронт.Письмо Всеволода Багрицкого к матери
От Багрицкого Всеволода Эдуардовича,
прожив, в гор. Чистополь,
ул. Володарского, дом 32, кв. 8.ЗАЯВЛЕНИЕ
Прошу Политуправление РККА направить меня на работу во фронтовую печать.
Я родился в 1922 г. 29 августа 1940 г. был снят с воинского учета по болезни (близорукость).
Я – поэт. Помимо того до закрытия «Литературной газеты» был штатным ее работником, а также сотрудничал в ряде других московских газет и журналов.
6 декабря 1941 г.
В. БагрицкийВ тот же день он написал стихотворение, в котором видны причины, толкнувшие близорукого юношу на фронт. 6 декабря
Мне противно жить, не раздеваясь,
На гнилой соломе спать
И, замерзшим нищим подавая,
Надоевший голод забывать.
Коченея, прятаться от ветра.
Вспоминать погибших имена.
Из дому не получать ответа.
Барахло на черный хлеб менять.
Дважды в день считать себя умершим,
Путать планы, числа и пути.
Ликовать, что жил на свете меньше
Двадцати.
Наталья Соколова, одна из обитательниц Чистопольской колонии, вспоминала:
«Сева ходил хвостиком за Таей Макашиной, которая ему покровительствовала, помогала справляться с нелегким эвакуационным бытом. Денег у него не было. Он не знал, как себя применить, к чему приткнуться. Осыпал Таю и окружающих стихами – своими, отца, других поэтов. Он жил поэзией. Не знаю, каким он стал бы поэтом, доведись ему прожить долгую жизнь; но читателем и почитателем стихов еще смолоду был идеальным, прирожденным, божьей милостью. Он выглядел совсем мальчишкой – слегка раскосые глаза, короткий туповатый нос, волосы лохматые, густые, распадающиеся, вздымаемые чистопольским ветром.
Сева не вынес своей пассивной тыловой жизни и в декабре добился отправки на фронт. Чистополь, второй по величине город Татарии, летом жил пароходным сообщением по Каме, а зимой был наглухо отрезан от мира. Вероятно, Сева уходил, как и все зимние призывники, держась за веревку, привязанную к задку саней (сани собирались “караванами”, длинными вереницами, в Казань одиночные сани не отправляли). “На веревке пехом” шли призывники в лютую стужу и в буран, когда в двух шагах ничего не видно. Отстать нельзя, отстанешь – смерть, заметет, заморозит. Тая сетовала, что Сева уходил легко одетый, утеплить его было нечем».Лидия Густавовна Багрицкая и Елена Георгиевна Боннэр. Вечер памяти Всеволода Багрицкого. 1961
Старше его на десять-пятнадцать лет, Гладков и Арбузов, находящиеся в Чистополе, на фронт не рвутся. Конечно же, будут фронтовые бригады, выезд со студийцами на фронт со спектаклями. Однако внезапный уход Всеволода, освобожденного от армии, они воспринимали как детский поступок. Об этом говорит запись в книжке А. Гладкова 6 марта 1942 года:
«Арбузов получил письмо от Севки Багрицкого. Читали мы его и смеялись до слез. Человек находится на фронте, а пишет о разных пустяках… <…> В подтексте письма чувствуется испуг и тоска и тяготы фронтовой жизни. Попал Севка как кур в ощип… В целом жалкое письмо».
Они читают письмо, ерничают, а «Севка» уже неделю как погиб… Лежит в земле и навсегда взрослее их.
Гладков – человек яркий, умный… и очень циничный. Он почитал погибшего Мейерхольда, которого ему посчастливилось узнать, с огромным пиететом относился к Пастернаку – именно благодаря его заметкам и дневникам остались замечательные страницы о чистопольском периоде в жизни поэта, но отношение к современникам, к тому же Алексею Арбузову, Всеволоду Багрицкому, Александру Галичу – язвительно-ироничное.
Последние записи Всеволода, сделанные на фронте:
«Весь противоположный берег усеян трупами. Из-под снега видны серые солдатские шинели. Нет, не чувство страха охватывает при виде этого зрелища, а чувство глубокого бесконечного одиночества.
Особенно поразила меня фигура бойца – первая, которую я увидел. Голова и плечи его были занесены снегом. Он лежал спиной к дороге, поджав ноги к груди. Из-под снега были видны только часть спины и фляжка. Скоро его занесет совсем. И весной, когда тронется Волхов, унесет в Ильмень».
Наконец весть о гибели юноши дошла до Чистополя.
«Убит Севка Багрицкий, – писал в дневнике А. Гладков. – Я был знаком с ним недолго, но обстоятельства сделали наше знакомство более коротким. Началось с того, что Севка постоянно попадался нам с Тоней в поворотный период нашего романа, везде, во всех ресторанах, куда мы ходили… <…> 16,17,18 октября студийцы получили сообщение уходить пешком из Москвы.
В этот момент безвольный, растерянный Севка по очереди соглашался с любым, кто имел какое-нибудь твердое мнение… Севка записал меня в писательской эшелон в клубе ССП… Памятное путешествие в одном купе… Севка устраивается в багажнике… Его общество и паразитическое существование.
Чистополь… Севка проявляет чудеса в искусстве устраиваться… Погрузка дров на Каме, поиск комнаты…
Неудачная экспедиция в колхозе. Сгоревшие ботинки… Плачевный дебют в театре… Севка читает первые стихи у Арбузова. Хорошие стихи».
Тая Макашина вспоминала, что Сева Багрицкий плавал на пароходе в Елабугу, разыскивая могилу Цветаевой.
На его могильной плите вырезаны строки из стихов Цветаевой, которую он любил: