Странные сближения
Шрифт:
Александр обладал тем редким свойством характера, которое позволяло ему оставаться всеобщим любимцем: он не имел долгой вражды. С одинаковой лёгкостью обидчивый и задиристый Пушкин прощал и просил прощения. Единственным, кстати, человеком, который без труда укладывал Пушкина в застольной беседе, был милейший князь Вяземский.
О тайной службе Александра не знал никто.
— Уберите это чудо, — ровным голосом попросил Карл Васильевич, осуществляя какую-то изощренную пытку над пером (уже вторым; первое убито выглядывало из чернильницы).
— Доверьтесь мне, господин министр, Карл Васильевич, — спешно заговорил Бенкендорф,
«А почему бы и нет, — устало подумал Нессельроде. — Я и сам в его годы…»
Уже в следующую секунду внутренняя борьба министра и любвеобильного повесы закончилась, причём трагически для последнего — повеса был признан уже лет восемнадцать как покойником. Министр же воздал ему дань словами, обращёнными к Бенкендорфу (и большей чести собственной отнюдь не трезвой и целомудренной юности он оказать не мог):
— Только потому, что давно вас знаю, я согласен. Но вам-то хорошо, вы со дня на день в Пруссию. А мы тут, чувствую, ещё намучаемся с вашим протеже.
Почему Нессельроде согласился, он сам пытался объяснить себе и, разумеется, только себе, и только по большому секрету. Объяснял тем, что в сорокалетнем министре воскрес на мгновение давно почивший пушкиноподобный мальчик. Он себе, конечно, лгал. Чем угодно руководствовался Нессельроде, но только не романтическими порывами. Скорее всего, он вспомнил несколько удачно проведенных Пушкиным операций, взвесил ценные качества агента, например, годами выработанное умение долго не пьянеть, оценил то же обаяние и остался удовлетворен. Дурной славы у Пушкина было поровну с весьма лестными отзывами. Чем не кандидатура, в конце концов? Подумав так, его сиятельство произнес приведенные выше слова.
Графу Нессельроде ещё очень долго, почти столько же, сколько прожил он ко времени начала нашей истории, пришлось считать себя стариком, и чем дальше, тем более эти мысли были обоснованны. Sic transit жизнь, господа, что уж тут поделать.
Пушкин вернулся и смирно выслушал короткую речь о том, что вы, мол, у нас порядочный бабник, Пушкин. Это было правдой, Александр ее не пытался скрыть. Любовь женщины никогда, за редким исключением, не могла поставить под угрозу его честь. Быть любовником — не унизительно, это лучше, чем любить чужую жену и не пытаться показать ей, что же такое истинное счастье. Женщины мелькали вокруг Пушкина, пестрели платьями, шляпками и чепцами, плыли по петербуржским мостовым на своих восхитительных ножках. Ах, Боже мой, как они были восхитительны! Да за одно своё существование они заслуживали счастья. И рождайся они все в платьях и с веерами, и пусть бы платье было их единственным покровом, своего рода кожей, уже тогда они были бы прекрасны. Но сила, создавшая их, была щедра, и женщины хранили столько чудес, что слово «прекрасно» — жалкая попытка описать блеск их таинственной, но открываемой при определенном навыке сущности.
Пушкин не считал нужным спорить с тем, что представлялось ему достоинством.
…Если радостью сердечной Юности горит огонь, То не трать ни полминуты! Скоро, старостью согнуты, Будем тихо мы бродить! И тогда ли нам любить?О,
Но Нессельроде сказал, — и эта фраза, единственная из всего сказанного им, запомнилась Пушкину:
— Пожалуй, вас и впрямь бы стоило сослать…
Пушкин удивился. Не то, чтобы он вообще не задумывался о ссылке. В его кругах каждый хоть раз в жизни говорил нечто, поставившее бы под угрозу его свободу, будь оно сказано при иных людях. При этом открыто хвалившие власть не осуждались, напротив, к ним проникались некоторым уважением, как к выбравшим столь оригинальные и не поддающиеся обычной логике взгляды.
Но сама формулировка ввергла Александра в замешательство.
— И только благодаря протекции генерал-майора… Я согласился, — вздохнул Нессельроде. — Вы отправитесь в долговременную командировку.
— Excuse z-moi? — Пушкин поднял бровь.
Нессельроде собрался с мыслями. Сколь угодно мог он предаваться меланхолии, но уж что-то, а разговаривать с подчиненными Карл Васильевич умел всегда. В следующие пять минут Пушкин был проинформирован о Зюдене и его гипотетическом пути. Ещё минуты две ушло на то, чтобы агент Француз проникся важностью ситуации.
Итого семь минут потратил Нессельроде, и единственным, что приносило ему облегчение, было понимание в глазах агента. Понимание в глазах Пушкин создавал профессионально, но для господина министра этого было довольно.
Только суть таинственных слов о ссылке оставалась неясной до последнего.
Суть прояснилась, когда поэт осмелился вякнуть о legende.
— Прикрытие! — величественно изрёк Нессельроде. — Вы думаете, мы не озаботились этим? Legende для вас, Пушкин, готова: вас отправят в ссылку.
Бенкендорф увидел на лице Француза опасное выражение, означавшее, что в курчавой голове рождается нехорошая фраза. Пушкин мог все испортить, и Бенкендорф задержался бы в России, а хотелось в Германию. Поэтому Александр Христофорович по-отечески обнял Пушкина за плечи и стал трясти, приговаривая «в ссылку, естественно, это же прекрасно, в ссылку»; и нехорошая фраза забылась.
— Я не хочу в ссылку! — Пушкин ошалело болтался в цепких руках Бенкендорфа.
— Надо, — усмехнулся Бенкендорф. — Ссыльный поэт подозрения наверняка не вызовет. Мы вас определим в ведомство господина Каподистрии. Сперва поедете в Екатеринослав, а там будет видно.
— Да за что же?!
— А за что вас можно сослать? — меланхолически сказал Нессельроде. — За стихи. Последней каплей станет эпиграмма на Аракчеева…
Что-то пошатнулось в мироздании; Пушкин замер с открытым ртом.
— Боюсь, Пушкин к эпиграмме на Аракчеева… хм, непричастен, — вернул небесные шестерни на место Бенкендорф. — Это господина Рылеева-с творение.
— Ну что ж, — развёл руками Нессельроде, — придется господину Рылееву с вами поделиться славою, для благого-то дела.
— Вы предлагаете мне присвоить чужие стихи?!
— Скорее спасти господина Рылеева от ссылки в куда боле холодный климат, — снова вмешался Бенкендорф. — Впрочем, если угодно, можете написать своё.
…О, если б голос мой умел сердца тревожить! Почто в груди моей горит бесплодный жар И не дан мне судьбой витийства грозный дар?