Странные сближения
Шрифт:
— Явился! — Пушкин радостно пожал Чечену широкую ладонь.
Крепкий, черноволосый, с ухоженными усами, Чечен был на голову выше Александра. Они обнялись, и маленький Пушкин полностью исчез в объятиях Багратиона.
Пушкин, однако, помнил Чечена и более цветущим.
— Отощал, — протянул Александр, критически осматривая коллегу с ног до головы. — Тебя тут разве не кормят? Где суровый взгляд горца? Где стать?
— Пожертвовал во благо отчизны, — пожаловался Чечен. — Я ведь теперь Николай Пангалос. Грек по батюшке. Личность печальная, полумёртвая от несчастной любви к Dark Lady.
Чёртов Нессельроде, подумал Пушкин. Надо же было придумать именно такую легенду.
Чечен задушил музу — в кабаке — купание в Днепре и смертельная опасность
За что, за что ты отравила
Неисцелимо жизнь мою?
Гуровский, по словам Чечена, погиб в конце прошлого года, бедняга. Как только его смогли разгадать, он ведь был гением, этот Гуровский, разведчик от Бога, — так, по крайней мере, рассказывал Чечен.
— А что сталось-то с Гуровским? Его, говоришь, утопили?
— Да, — сокрушенно кивал Чечен, — связали и бросили с баржи. Может, зарезали сначала, на барже нашли кровь…
Пушкин поднял голову:
— Так ты не видел его тела.
Чечен покачал головой.
— А-а… — Пушкин снова впал в рассеянность, готовую смениться раздражением.
Он как раз готовился собрать из вертящихся на уме строчек стихи, обложился бумагой и изгрызенными перьями, какие, по своему обыкновению, не выбрасывал, а скрипел ими до последнего. Но Чечен отказался от послеобеденного отдыха и пришел сидеть. Вот и сидел Багратион Кехиани (он же Николай Пангалос), скрестив ноги, покуривая трубочку и деловито рассказывая новости разной степени важности.
Менее всего Пушкин был сейчас расположен думать о покойнике Гуровском и иже с ним; но и отослать подальше Чечена было жаль — человек искренне рад встрече и хочет посодействовать.
Перо хрипло выписывало на бумаге «Во имя…», предвещая (или не предвещая) стихотворение. В такие моменты Пушкин делался отстранённым, огрызался на попытки завладеть его вниманием (каковых, по счастью, Чечен не предпринимал), царапал возникающие слова, глядя на них широко распахнутыми тёмно-синими глазами. Слова клеились в окончание стихотворения, и Пушкин шевелил губами, придумывая начало, потом вдруг набрасывал быстрый ряд ничего не значащих образов — чьё-то брезгливое лицо, размашистый вензель, окна…
— Мой помощник тут — поручик Благовещенский, знаешь его?
— Нет, только с твоих слов.
— Это он первым прибыл на место той драки, когда Зюден ускользнул. Поручик рвётся сейчас же участвовать, среди погибших были его сослуживцы.
— М-м… — Пушкин сморгнул вдохновение. — А Благовещенский au courant о нынешнем нахождении Зюдена?
— Увы, нет. Или Зюден выехал в Тамань, или выедет в ближайшее время, вот самое большее, что мы теперь знаем.
— Что ему искать в Тамани?
— Хочет встретиться с новым информатором, может быть, — пояснил Чечен. — Не это главное. Благовещенский расскажет подробности о турецких шпионах, подручных Зюдена, которые остались здесь.
— О! — сказал Пушкин, глядя в пустоту.
— Именно, — сказал Чечен и добавил ещё что-то, уже неслышимое из-за пришедшего вдруг на ум: «Во имя истины священной».
— Слушай, — Александр зашуршал огрызком пера. — Я поработаю немного, ты загляни через полчаса?..
— Что? — удивился Чечен. — Да…
И ещё говорил, Пушкин даже отвечал ему, медленно выпроваживая за дверь. Чечена принял с рук на руки Никита и отконвоировал в пустующую комнату гостиничного номера.
Пушкин уткнулся в листы.
Иногда ему казалось, что он разучился писать стихи. Однажды после Пасхи он долго ничего не писал, так что стало казаться, что эта Пасха навсегда сломала что-то в его жизни, и стихи больше не родятся. Потом вдруг появились, и Александр повторял их несколько дней, читал Вяземскому и Карамзину, ловя себя на том, что довольство от написанного сильнее, чем желание творить что-то ещё. Было даже неясно, как это вообще возможно — сесть и сочинить новое. Две недели он был абсолютно счастливым человеком, не имеющим ни малейшего отношения к поэзии. Потом всё вернулось, наклюнулось восьмистишие, навеянное Катуллом («Оставь, о Лезбия, лампаду близ ложа тихого любви»), но дальше этих строк ничего не случилось. Зато появилось про Эдвина и Алину, и ещё какое-то…
В нынешнем году Пушкин писал мало, к тому же его выбила из колеи долгая дорога. Приходилось много думать о деле.
Теперь же «истина священная» обещала быть новой причиной долгого удовлетворения и спокойной работы.
Но май и июнь сего года были неурожайными на стихи, и отчасти — по вине добродушного Чечена.
Терпеливо просидев полчаса, выкурив трубку и посетовав мысленно на нелепую фамилию Пангалос, которая не шла с Кехиани ни в какое сравнение, Багратион снова пришел к Пушкину, похлопал по плечу, сказал: «Ну, так Благовещенский будет ждать в трактире…» и всё к чертям нарушил.
Пушкин устало смял «Во имя истины…» вместе с вензелем и лицом незнакомца и кинул в корзину. Этому стихотворению родиться было не суждено.
Переместимся во времени в шестой час того же дня, когда Пушкин с Чеченом шли по жаркой улице к кабаку, отмахиваясь от мошкары и обмениваясь ничего не значащими фразами.
Юродивый, сидящий у дороги, промычал что-то и качнулся в сторону прохожих, тряся спутанной бородой.
— Фи, — тихо сказал Кехиани, беззвучно сплюнул и, остановившись, уронил перед юродивым монетку. Тоскливо кивая на прочих идущих по улице, периодически бросающих милостыню, вздохнул, — Божий человек…
Вошли в кабак. Чечен к подобным заведениям привык, а избалованный Москвой Пушкин сморщился от резкого запаха дурной выпивки, пота и гнилого дерева. Вообще, по сравнению с Москвой, Екатеринослав был необычайно пахуч. Хотя запахи столичных духов, казалось бы, поражали разнообразием, в провинциальном городке с ними соперничали иные ароматы, демонстрируя явное численное превосходство. Пушкин выглянул наружу, с прощальным сожалением вдохнул воздух улицы и нырнул вслед за Багратионом в кабачные недра. Пришлось привыкать.