Странствия
Шрифт:
Как музыкант, я уверен, что искусство должно идти особыми национальными путями, если оно претендует на всеобщую значимость. Я с одобрением и интересом смотрю на культурные различия, даже малосущественные. У меня вызывает симпатию стремление сохранить свою особую культуру, которое настраивает баска против Мадрида, шотландца против Вестминстера, американского индейца — против Вашингтона. Несомненно, эти стремления законны и достойны. Но может ли конкретный человек отделить добро от зла, стремление к культурной автономии от желания навязать свой образ жизни соседям? Для меня — не еврея или американца, но человека, жившего во многих частях света, всю жизнь “наводившего мосты”, дружески связанного и с азиатами, и с африканцами, и с европейцами, и, конечно, с американцами — сознание исключительности, свойственное национализму, кажется удушающим. Оно мне представляется опасным, так как чревато для человека саморазрушением. Первое условие существования — это взаимозависимость, и не только на уровне человеческого
Я понимаю, когда отстаивают свою особость, сознаю ее ценность, даже признаю необходимость такой особости. Но это не мой путь.
В музыке есть искушение рассматривать технику и интерпретацию по отдельности, или, если их прямолинейное противопоставление неуместно, считать интерпретацию некой данностью, которая нуждается лишь в воплощении. А ему, в свою очередь, препятствует или способствует меньшее или большее совершенство техники. Несколько лет назад, столкнувшись с необходимостью продирижировать “Героической симфонией” Бетховена, я поддался этому ошибочному взгляду. Полвека слушания и изучения “Героической” естественно сформировали у меня определенное представление об этой музыке. Но, начав готовить ее к исполнению, я проиграл от начала до конца партию первых скрипок. И тут обнаружилось, что пальцы подсказывают мне новые идеи — те, которые не приходили мне в голову просто в связи со слушанием и изучением. Такое взаимодействие целей и средств вообще характерно для человеческого поведения, а не только для художественных поисков. Так, призыв к равному правосудию в американской конституции, которая тем не менее некогда допускала уничтожение индейцев и рабство негров, ныне применяется и к этим меньшинствам. А в один прекрасный день, будем надеяться, он распространится, помимо двуногих, и на четвероногих и вообще на все живые существа — хотя бы из чувства самосохранения. Так же и христианские идеи живут, осуждая задним числом инквизицию, а коммунизм норовит представить угнетение в возвышенно-идеальных формах. Мысленные представления двигают вперед практику, а последняя, в свою очередь, раздвигает границы воображения.
Однако некоторые идеи оказываются менее долговечными, чем другие: если конституция (христианство или коммунизм) и сейчас способна вдохновлять, то к “американской мечте” доверие утратилось. На своем веку я видел, как моя страна бурлила от сознания своей силы и великой миссии и как она сникала в неуверенности, подавленная постоянными неудачами и проклятиями всего мира. В сегодняшнем американце есть нечто патетическое и одновременно располагающее к себе — трогательное свойство, которым не обладали его отцы. Трудно удержаться от искушения пожелать ему меньше “посыпать голову пеплом”, напомнить о том, что французская и русская мечты (как и американская революция) тоже не оправдали ожиданий, а быть не лучше других значит, по крайней мере, быть им равным.
Британия, которую среди всех стран мира меньше всего затронули революции и гильотины, прекрасно умеет ценить вещи более важные, нежели сила. Как в коралловом рифе останки прежних поколений образуют физическую защиту всей колонии, так и в Британии окаменевшее наследие прошлого дает обществу систему сдержек и противовесов. Наиболее наглядно это проявляется в остаточном символическом присутствии монархии, которая, несмотря на взлеты и падения, пользуется доверием, никак не обусловленным силой. Сила всегда пристрастна; ею обладают денежные воротилы или военные, республиканцы или демократы, правые или левые, буржуа, рабочий или бюрократ — тот, кто находится у власти. Не имея силы, возвышаться над ней — вот, на мой взгляд, лучший удел.
И вот, не отрекаясь от своего американского происхождения, я полюбил конституционную монархию, хотя некогда и отказался целовать монаршую руку. Я пассивный человек: попав куда-либо, я пускаю корни, которые не могут вырвать никакие перемещения. Уж такой я есть.
Был, правда, момент, когда моя самоидентификация как американца оказалась под угрозой. В середине ноября 1970 года я подал документы в американское посольство в Берне, чтобы поменять паспорт. В ответ мне пришло “предварительное решение” о лишении меня гражданства из-за того, что несколькими месяцами ранее я принял почетное гражданство Швейцарии. Это предложение поступило от двух кантонов: Берна, где я организовал ежегодный фестиваль в Гштаде, и Золотурна, в знак признательности за учреждение фонда помощи местным молодым музыкантам. Не присуждая (подобно Соединенным Штатам) титулов частным лицам, швейцарцы иногда предлагают принять этот знак своей величайшей признательности — он особенно весом, ибо не только члены семьи награжденного, но и все его потомки навеки становятся швейцарцами. Этот закон спас многих центральноевропейских евреев, не отрекшихся от своих предков.
Другие
В качестве примечания к этой истории можно, пожалуй, вспомнить и о моем величайшем унижении. Я получил водительское удостоверение в двенадцатилетнем возрасте и позднее сдал экзамен в Эдинбурге на британские и международные права; следовательно, я мог ездить на автомобиле где угодно. Однако мне показалось, что логичным следствием присуждения мне швейцарского гражданства будет получение швейцарских водительских прав. Я подал заявку на сдачу экзамена. Он состоялся в назначенный день в Туне, ближайшем к Гштаду административном центре.
На улицах Туна и в окрестных горах экзаменатор ставил передо мной самые сложные задачи: подниматься задним ходом на склоны и заезжать в узкие проулки, парковаться на холмах и демонстрировать другие важные навыки швейцарского водителя. Все прошло прекрасно. Затем настало время устного экзамена и проверки знания дорожных указателей. Ныне в Швейцарии применяется бесчисленное множество таинственных дорожных знаков: кажется, будто некоторые позаимствованы из рунических источников или у друидов, другие — из древнеегипетских иероглифов. Они разного цвета, и все это имеет сугубое значение. Конечно, я пренебрег изучением всех этих сложностей и в результате провалился. Джерард, присутствовавший на экзамене, не находил слов от возмущения подобной несправедливостью. На мой же взгляд, никакой несправедливости тут нет: дорожные происшествия — такая вещь, в связи с которой экзаменаторам нельзя проявлять мягкость. Но после моего провала эти размышления были слабым утешением.
Выбирать — всегда значит отказываться от чего-то; это болезненно для человека, жадного до впечатлений. Всю жизнь мне приходилось жертвовать открывающимися возможностями ради точного следования расписанию, выпалывать молодые побеги до того, как они расцветут, чтобы позволить вырасти чему-то иному. Так, в конце нашей с Дианой и Хефцибой поездки в 1962 году по Советскому Союзу мы добрались до Одессы — родного города русских скрипачей, а потому отчасти и моего. Однако у меня не было лишней недели, которая позволила бы мне познакомиться с Крымом. Моя поездка, самая продолжительная по этой стране, случилась во времена расцвета хрущевского либерализма — в год, когда был опубликован “Один день Ивана Денисовича”. Я побывал в целом ряде городов — Киеве, Минске, Львове, Кишиневе, а также в Москве, Ленинграде и Одессе. С тех пор мое поведение (с советской точки зрения) изменилось к худшему. Мои публичные сожаления по поводу ужесточения цензуры, русского вторжения в Чехословакию и увольнений евреев, подавших заявления об эмиграции в Израиль, вызвали неудовольствие — особенно у мадам Фурцевой в поздние годы ее пребывания на посту министра культуры. Ситуация особенно обострилась накануне очередного двухгодичного конгресса Международного музыкального совета (ММС) — он должен был состояться в Москве в октябре 1971 года.
Двумя годами ранее я был единогласно избран президентом ММС — неправительственной организации, автономного подразделения ЮНЕСКО. Ожидалось, что я поеду в Москву председательствовать на заседаниях конгресса и выдвину свою кандидатуру на переизбрание. Однако противодействие Фурцевой угрожало этим планам. Мы не имели сомнительного удовольствия лично познакомиться друг с другом: видимо, она невзлюбила меня на расстоянии. Года за два-три до того я хлопотал о приглашении Давида Ойстраха на фестиваль в Гштад при любезном содействии швейцарского посольства в Москве. После нескольких отказов посол имел беседу с самой Фурцевой, и ему было сообщено, что она никогда не позволит русскому артисту снова играть со мной вместе. При подобных обстоятельствах я не видел возможности присутствовать на московском конгрессе: возникала неприятная двусмысленность, словно нежеланный музыкант и радушно встречаемый президент ММС — это два разных лица. Мои настроения стали известны в секретариате ММС, и Фурцева, несколько смягчившись, в августе 1971 года послала в Гштад не Давида, а Игоря Ойстраха. Я с радостью согласился на этот компромисс.