Странствия
Шрифт:
Подобно поэту, который получил заказ на сочинение баллады или сонета, индийский музыкант заранее имеет уже заданную форму и размер; он больше напоминает средневекового трубадура, нежели композитора, усаживающегося за стол перед листом нотной бумаги. Вдобавок он не интерпретирует, он просто существует в музыке. Удивительная вещь — устная традиция; она дает искусству жизнь и доступность. Как только идея запечатлена на нотной странице, появляется необходимость в интерпретаторе, для того чтобы выпустить ее на свободу. Индийскому музыканту не нужно это промежуточное звено; он творит перед публикой и ничего не записывает. Конечно, я в этом деле новичок, поскольку в трехлетнем возрасте пренебрег необходимым обучением и не укоренился в традиции: когда я играю с Рави Шанкаром, мне приходится выучивать мою партию заранее. Но хотя я и далек от подлинной импровизации, участие в исполнении индийской музыки много для меня значит — оно побуждает меня никогда не повторять мелодические обороты, учит наслаждаться каждым звуком, усиливает слуховую восприимчивость к звучаниям, ритмам и их гибким взаимоотношениям (говорят, так действуют некоторые наркотики — обостряют
Я говорил, что индийская музыка удивила меня. Это верно, но требует некоторых уточнений. Подготовкой для меня служила цыганская музыка — своего рода боковое европейское ответвление индийской; долгое время я очень ею увлекался. Среди пьес, которые глубоко тронули меня в самые ранние годы, были “Цыганские напевы” Сарасате — они вызвали вполне предсказуемый энтузиазм у еврейского скрипача русского происхождения и одновременно стали предвестием будущей страсти. Слова “во мне сидит цыган”, обычно приводимые в оправдание дурного поведения, свидетельствуют о потребности, присущей не только мне, — потребности освежить жизнь сиюминутными переживаниями. Возможно, потому, что я всегда по темпераменту и воспитанию был склонен, даже находясь на гребне волны, рассчитывать ее амплитуду и силу, я всегда жаждал импульсивности. Как йога сулила освобождение от физических преград, так импровизация обещала дать волю музыкальным порывам. Так, на смену цыганам пришел для меня Рави Шанкар, а со временем — Стефан Граппелли, великий джазовый скрипач. Все они были моими учителями на пути к спонтанности. Но мое желание пройти этот путь всегда было подспудным, как, возможно, и у других скрипачей.
Я узнал Граппелли по его записям; они произвели на меня такое впечатление, что когда однажды рождественским утром мне позвонили из Би-би-си и любезно сказали: “Сегодня вечером вы играете с Граппелли” — я, наконец, решительно отдался танго “Ревность”. На позднейших записях моя партия была подготовлена заранее (Максом Харрисом, великолепным музыкантом), но на наших сеансах звукозаписи Граппелли никогда не повторял сам себя: каждый дубль он играл по-разному — так, как подсказывало ему вдохновение. Он — человек, вызывающий у меня зависть почти в той же степени, что и любовь. Он с ходу может использовать любую тему, чтобы выразить любой чувственный нюанс — задумчивость, остроумие, агрессивность, насмешку — и все это с невероятной быстротой и точностью. Если мы продолжим наши совместные сеансы, может быть, и я в моем преклонном возрасте освою тонкости импровизации. Это дело, которое нельзя торопить, хотя я и не могу отдавать ему столько времени, сколько оно требует. Но я счастлив брать от джаза то, чему он может меня научить. Чтобы достичь вершин, мы должны смирить свою натуру, а потом дать ей свободу. В нашем деле каждая традиция — импровизационная и интерпретаторская — может помочь другой; и те музыканты, которые объединяют их обе, — самые цельные, они достойны особого восхищения. Возможно, поэтому я так обожал Энеску. Как я уже отмечал, линии моей жизни по большей части простые; там, где не идут прямо, они описывают круг.
Вскоре после нашей первой поездки в Индию мы с Дианой отказались от авиаперелетов почти на девять лет. После рождения сыновей Диана летала, стиснув зубы, хотя и не жаловалась, до тех пор, пока у нее не вырвалось признание. В тот период у нас было много трудных, тяжелых, опасных перелетов. Вспоминаю случай в Лиссабоне в 1951 году, когда наш небольшой самолет, пытаясь приземлиться во время атлантического шторма, несколько раз касался колесами аэродрома, но потом снова взмывал вверх, встряхивая пассажиров, как горох в кадке. Его смогли удержать на земле, только когда его крылья вручную зацепили крючьями на длинных шестах. Сорок пять лет назад полеты были делом менее надежным, нежели сегодня. Особенно хорошо помню трансатлантический перелет, который Диана называет нашим “полетом на метле”.
Двадцать седьмого января 1950 года я должен был выступить в лондонском Альберт-холле, где сэру Адриану Боулту предстояло продирижировать программой, включающей концерты Элгара и Мендельсона. Мы с Дианой покинули Нью-Йорк 25-го вечером, имея, как нам казалось, вполне достаточно времени в запасе. Все застегнули ремни безопасности, самолет побежал по дорожке и затем остановился с ужасным визгом тормозов, едва не оторвавшись от земли. Это повторилось дважды, прежде чем потрясенных пассажиров высадили и пригласили вернуться в аэропорт утром. (Незапланированная ночь в Нью-Йорке была вознаграждена: мы пошли на блестящий концерт Хейфеца в Карнеги-холле.) На следующий день мы снова засобирались в Англию. Для начала мы угодили в такую пробку, что едва не опоздали на самолет, что, впрочем, избавило бы нас от многих бед. Избежав вчерашних опасностей, мы взлетели в одиннадцать тридцать, и вскоре пилот совершил обход салона. Желая успокоить Диану, я остановил его и высказал предположение, что неблагоприятное происшествие накануне, вероятно, не было серьезным. С удивительным английским прямодушием он ответил: “Видите ли, самолетные двигатели состоят из тысяч деталей, совершенно невозможно сказать, когда какая-нибудь из них выйдет из строя”, — и, спокойный, как Иов, прошел мимо.
Вскоре одна из этого множества деталей действительно дала сбой: на крыльях показались следы масла, и мы повернули назад в Айдлвайлд. Позднее, с третьей попытки, нам удалось пересечь Атлантику с остановками на дозаправку в Ньюфаундленде и Шенноне в Ирландской республике (в те времена летали с
Здесь дальнейшему продвижению воспротивилась английская погода: из-за тумана закрылся лондонский аэропорт. Было около половины седьмого утра по местному времени, когда мы прибыли в Шеннон (пока еще слишком рано, чтобы отчаиваться добраться, куда надо) Мы позвонили моему агенту, Гарольду Голту, и я расположился в служебном помещении аэропорта, чтобы позаниматься. Часы шли, лондонский туман все не рассеивался, я дошел до той степени беспокойства, что готов был вылететь чартером ирландской компании “Аэр Лингус” на маленьком самолете — он мог приземлиться в условиях, с которыми не справился бы наш большой “Стратокрузер”. Но по каким-то причинам ирландцам не разрешили спасти нас. После еще нескольких бесконечно долгих часов ожидания, в три сорок пять, объявили посадку на наш рейс; потом выяснилось, что это ошибка, и мы вернулись назад; потом, наконец, снова объявили в четыре пятнадцать. Все надежды порепетировать давно были оставлены, но самому концерту, казалось, ничто не угрожало. Однако у тумана имелось в запасе еще несколько трюков. После нескольких кругов над Хитроу в напрасных попытках найти разрыв в покрывшем землю одеяле пилот принял решение приземлиться в Мэнстоне на восточном побережье. Мы с Дианой высадились на землю через багажный люк в днище самолета, рысью промчались через таможню и юркнули в ожидавшую машину, которая с радостным ревом рванула с места. Проехав милю, мы очутились в мягком деревенском тумане, который окутал нас почти непроницаемыми клубами, и вынуждены были ползти остальную часть пути едва ли не со скоростью пешехода. Диана при этом дрожала в неотапливаемой машине, так как пожертвовала свою меховую шубку моим скрипкам.
Разумеется, мы опоздали. Адриан Боулт не мог отложить начало концерта, так как он, помимо всего прочего, должен был транслироваться. Кажется, он объявил публике: “Пока нет нашего Гамлета, мы начнем с симфонии”. Симфония еще звучала, приближаясь к концу, когда наша машина подъехала к служебному входу, и едва мы с Дианой добрались до артистической, как Адриан вызвал меня на сцену. Не было времени ни на переодевание, ни на то, чтобы согреть скрипки. Я вышел на сцену, в чем был, — в твидовом костюме, и если бы в последнюю минуту не вмешалась Диана, я играл бы Элгара с торчащим из кармана авиабилетом. После всех пережитых приключений это был хороший концерт. Позднее в Клэридже привратник ворчал на нас за то, что мы его так напугали, и показывал вечерние газеты, в которых подробно и последовательно, час за часом, сообщалось обо всех перипетиях нашего “полета на метле”.
Такие испытания, хотя и счастливо завершившиеся, не могли действовать успокаивающе на нервы Дианы. Кроме того, случилось так, что авиакатастрофы в конце 40-х — начале 50-х годов нанесли ужасный урон музыкальному искусству, особенно скрипичному: сперва погибла Жинетт Неве, потом мой дорогой друг Жак Тибо, вскоре после того — американский пианист Уильям Кейпелл, чей самолет рухнул 29 октября 1953 года недалеко от нашего дома в Лос-Гатосе. Смерть Кейпелла заставила меня остановиться. Я играл в тот день в Индианаполисе и попросил публику почтить его память минутой молчания. После концерта я позвонил Диане в Калифорнию и сказал, что самолетов в нашей жизни больше не будет — во всяком случае, до тех пор, пока они не перестанут врезаться в горы (сообщалось, что недавние трагедии были вызваны плохим знанием рельефа местности, а точнее, отсутствием радаров на гражданских самолетах). Один газетный репортер назвал мое поведение трусливым и тем самым спровоцировал поток негодующих писем в мою поддержку. Среди них — одно особенно трогательное, от полковника из Уилтшира, который уговаривал меня: “Черт возьми, Менухин, путешествуйте на верблюде, если хотите!”
Отказ от авиаперелетов на некоторое время замедлил темп нашей жизни, и мы наслаждались этим обстоятельством. Но вне зависимости от наших желаний, трудно было бы повторить такой шаг ныне. Великолепные американские поезда, как и трансатлантические лайнеры, ушли в прошлое.
ГЛАВА 13
Слово в защиту себя и других
Я уже несколько раз встречался с Давидом Ойстрахом в разных европейских странах, прежде чем в начале лета 1955 года мы с Дианой пригласили его и советского композитора Арама Хачатуряна к нам в Клэридж. Ойстрах уговаривал меня приехать в Москву. Я же ответил, что был бы счастлив, но такая поездка не организуется в два счета (действительно, понадобилось долгих семь лет, чтобы в этом случае сосчитать до двух). Между прочим, я спросил, не подошло ли время и ему совершить первую экскурсию ко мне на родину. “Америка! — воскликнул Давид. — Об этом не может быть и речи, меня никогда туда не пустят”.
Сталин к тому времени уже умер, истерия маккартизма пошла на спад, но Хрущев еще не выступил перед Двадцатым съездом партии, и не настала еще пора растаять льдам “холодной войны”. В них, однако, уже появились трещины, и это подкрепило мою решимость. Я предложил Давиду пари на несколько фунтов, что Соединенные Штаты пригласят его на гастроли.
Быть может, я действовал не в лучших спортивных традициях, но мной двигало нечто большее, нежели азарт игрока. В тот вечер я послал две телеграммы, обе в поддержку приглашения Ойстраха. Одна ушла в Госдепартамент. В ней я просил власти отменить в отношении Ойстраха требование сдавать отпечатки пальцев. Я заметил, что русские относятся к этой процедуре болезненно, ибо она ассоциируется для них с преследованием уголовников. Разумеется, исключить всех скрипачей из числа возможных преступников не было оснований, но за респектабельность Ойстраха я мог поручиться. Другая телеграмма была направлена Курту Вейнхольду из “Коламбия консертс”. В ней я предлагал ему осенью текущего года устроить турне Ойстраха — с теми же гонорарами, которые получал я сам. Это последнее условие было довольно щекотливым: ясно, что гонорары Давида не должны быть ниже, чем у меня. Но должны ли они быть выше? В течение суток я получил положительные ответы на оба моих запроса и, ликуя, явился в отель к Давиду за выигрышем.