Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
На этот раз Берслан не стал вылезать из арбы. Пил и закусывал изюмом, полулежа на своих любимых подушках. Мысроко он заставил не только осушить полную чашу, но и проглотить несколько комочков целительною медвежьего жира, смешанного с костным мозгом оленя. Это прекрасное снадобье Джанкутов извлек из неисчерпаемых недр все той же знаменитой арбы.
Вскоре обе дружины двинулись в обратный путь, оставив на месте схватки несколько тяжелораненых враврагов, а с ними четверых легкораненых, способных похоронить десятка полтора убитых и позаботиться о своих беспомощных товарищах. Среди кабардинцев оказалось, лишь трое убитых. Их тела увозили с собой.
Мысроко нашел в себе силы снова сесть на коня…
* * *
Рана
Следом за своим обожаемым князем женился и верный Тузар.
Жизнь в усадьбе Тамбиевых текла спокойно и размеренно. Оставалось лишь удивляться, и как только Мысроко терпит эту безмятежность, как не озлобится от скуки? И продолжалась такая жизнь до тех пор, пока Жамбот не привез однажды к Мысроко толстенького сердитого человека средних лет с книгой под мышкой и бронзовой чернильницей у пояса. Были еще у него большая пачка редкой в те времена бумаги и гусиные перья.
— Друг мой больший, я выполнил свое обещание, — сказал Жамбот. — Помнишь, говорил, что найду тебе абыза?
— Я рад, дорогой князь, — улыбнулся Тамби. — Пусть любые обещания, которые когда-то будут даны тебе, выполняются так же хорошо. А что же он такой сердитый, этот грамотей?
— О люди! — вдруг горестно воскликнул абыз тоненьким скрипучим голоском. — Доколе пребывать вам во мраке невежества! Когда поймете вы божественную сущность письменности, когда будете благоговейно склонять головы перед премудростями науки?! Как устал я от высокомерного презрения знатных неучей. А ведь такие, как я, обладающие арабской, турецкой и даже русской грамотой, семь раз прочитавшие Коран и тем самым заслужившие блаженства эдема, должны пользоваться всеобщим почетом. А вместо этого меня, как раба, как безответного осла, гоняют от одного хозяина к другому и всюду надевают мне на шею тяжкое ярмо чужого невежества! И когда некоторым не нравится печаль моего лица…
— Ну хватит! — перебил его Жамбот и, обращаясь к Мысроко, добавил: — Если этого жалкого плаксу не останавливать, он будет скулить с утра до вечера.
Мысроко, судя по всему, не был задет гневными причитаниями абыза.
— Что-то в твоем лице, — спокойно обратился князь к обиженному судьбой грамотею, — есть и адыгское и турецкое. Кто ты?
— Добрый господин подметил правильно: мать моя была черкешенка, а родился я в гареме у знатного турецкого вельможи. Вырос в Истамбуле, обучался там в медресе. Меня посылали с поручениями в Крым, а оттуда поехал однажды с татарским пашой в Суджук-кале, но наш каик отнесло бурей южнее и прибило к шапсугскому берегу. Каик разбился о камни, паша утонул, а я и еще несколько людей спаслись, но попали в неволю к шапсугам. Они продали меня воинственным жанинцам [33] , которые не понимали даже, что такое Коран и за чем он нужен. Меня обменяли на жеребца, причем не очень хороших кровей. Потом снова продавали и меняли, и опять продавали… теперь я здесь. Надолго ли?
33
адыгское племя
— Теперь надолго, — сказал Тамби. — Если это будет угодно Аллаху, тебе еще придется обучать грамоте моих будущих детей.
— О, хвала пророку! Кажется бедный Алим наконец-то попал в дом правоверного мусульманина!
— Да. И в этом доме можешь держаться с достоинством. Если, конечно, перестанешь говорить таким слезливым голосом. Вот так, Алим.
— Перестану, — деловито заявил абыз, и на лице его сразу появилась печать учености и некоторого высокомерия.
Жамбот погостил до следующего дня и уехал.
Мысроко позвал в свой хачеш Алима и поставил перед ним румский панцирь.
— В эту сталь я был одет, когда ходил в Мекку. Шейх сделал по моей просьбе надпись, но не раскрыл мне ее смысла. Говорил, что эти слова хороши только для надписи, но не для произнесения вслух. А я хочу их знать. Читай.
Ученый абыз склонился над панцирем. Губы его зашевелились. Затем Алим испуганно посмотрел на Тамби и с дрожью в голосе проговорил:
— Бывают и такие шейхи… Наверное, мой хозяин ему чем-то не угодил?
— Что здесь написано? Отвечай!
— Но… мне… Я бы тоже не хотел произносить такие слова вслух.
— Я жду! — Мысроко начал терять терпение.
Абыз обернулся на дверь. В гостевой комнате больше никого не было. И тогда несчастный Алим тихо прочитал на арабском языке две строчки, выгравированные в столице ислама.
Кровь ударила в лицо Мысроко. Он пошатнулся, прикрыл на мгновение глаза ладонью, затем непослушными пальцами правой руки ухватился за рукоятку кинжала.
— Лживый презренный шакал! — в бешенстве закричал Тамби. — Посмел… Посмел такое!
Лезвие кинжала легко вошло в глотку грамотея, умевшего читать по-арабски, по-турецки и по-русски. А так как он семь раз прочитал Коран, то и отправился прямехонько в кущи эдема, в вечнозеленые сады, орошенные потоками прозрачных вод.
* * *
Мысроко сразу поверил в истинность тех слов, что прочитал ему ученый неудачник. Перед взором Тамби в то же мгновение появилось морщинистое личико старого шейха со слезой, катящейся из левого глаза, и странной улыбочкой на злых губах. Именно в эту рожу предназначался удар кинжала. Именно к лживому шейху и относились яростные слова Мысроко, честного воителя, всегда такого спокойного и сдержанного. (Правда, если б Алим знал об этом перед гибелью, то ему, видимо, все равно умирать было бы не легче.)
Князь не жалел о содеянном. Он никому не мог позволить знать, что за «священное изречение» начертано на неподатливой стали панциря Аладина.
Мысроко положил эту реликвию египетских монархов в объемистый нед — сумку из телячьей шкуры, сел на коня и отправился куда-то вверх по реке. К вечернему намазу он вернулся без неда и без панциря. Намаз делать не стал, а лег на свою тахту и уставился неподвижным взглядом в потолок. У Мысроко сильно разболелась рука, а потом стала болеть грудь.
Вскоре всполошился весь дом: князь едва дышал. И жена, и слуги, и ближайшие соседи сделали все, что смогли: не давали Мысроко спать всю ночь, развлекали его песнями и танцами, стучали обухом топора по лемеху плуга, били в барабан, но все было напрасно. К утру Мысроко Тамбиев умер. Перед смертью он только усмехнулся и едва слышно пробормотал кабардинскую поговорку: «От чумы ушел — от поноса погиб…»