Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
Вот тут и узнал князь Кургоко последние, как говорится, хабары!
В толпе приближенных и прихлебателей, вроде Вшиголового, раздался приглушенный испуганный ропот, а крымский паша вскочил и совсем не величественно затопал ногами:
— Радость, говоришь?! На каждом шагу удача, говоришь?! А то, что у тебя под носом избивают и грабят сераскира, получившего свой бунчук [65] из рук самого хана, — это, конечно, тоже удача! Вот только для кого? Да уж не для «высочайшего друга», а, наверное, для двух дерзких проходимцев, наглых негодяев, недостойных нюхать навоз из-под моего коня!! — Алигот-паша побагровел от
65
жезл, являющийся символом власти. Бывал украшен конским хвостом и дорогой отделкой
Вшиголовый шин понял, что он должен рассказать Хатажукову о злосчастном этом происшествии.
Шогенуков выступил на полшага вперед и, пряча глаза от пристального взора Кургоко, заговорил тихим грустным голосом:
— Лучше я дал бы себе отрубить правую руку, чем испытывать столь жгучую горечь стыда за то, что произошло вчера в Шеджемском лесу, — Алигоко тяжко вздохнул. — Нестерпимы душевные муки мои. Впервые в жизни я стыжусь, что я адыг. — Алигоко сокрушенно покачал головой. — Вчера, когда наш пресветлый господин преследовал в лесу оленя и уже готов был поразить его своей не знающей промаха богатырской рукой, два каких-то негодяя набросились на него из засады, оглушили, обезоружили и ограбили. Наш великолепный паша не успел даже взглянуть в их разбойничьи глаза, дабы пригвоздить их на месте своим устрашающим огненным взором. Слишком быстро…
Хатажуков внимательно слушал и диву давался: «Ну и ну! Вот ты какие песни научился петь…» За последние семь лет князь Кургоко видел Вшиголового всего два-три раза, да и то случайно, мельком. Ну а разговоров между ними не было никаких.
— …пришел в себя, трусливые грабители уже скрылись, — закончил пши Алигоко.
О том, что сераскир был в лесу не один, Шогенуков ни словом не обмолвился. Кургоко заметил про себя, что Алигот-паша доволен рассказом Вшиголового. Крымский вельможа, обиженный и озлобленный, теперь немного успокоился и возжелал еще и утешить свою душу бесценную душистым турецким табачком. Ему поднесли длинный красивый чубук с уже дымящимся зельем.
Кургоко Хатажуков обещал отдать виновников «этого ужасного злодеяния» в руки крымских властей. Если только они, эти виновники, будут найдены. Жаль, что неизвестно, кто они такие, хоть бы знать их приметы… И тут Алигот-паша снова разразился проклятиями, но при этом, к удивлению князя, довольно толково и выразительно описал наружность разбойников, одежду, возраст, черты лица. Не забыл он и перечислить свои потери — все до последней монетки. Сказал он и о том, что видел старшего из нападавших в Бахчисарае во время своей последней поездки к хану.
— Как я жалею теперь, что не узнал тогда его настоящего имени и звания, и еще там, в Крыму, не раздавил его, как клопа! — сокрушался паша.
(Первая часть этого заявления была правильной: Алигота интересовали тогда не имена некоторых живущих в Крыму адыгов, а их имущество. Во второй же части, как мы знаем, паша погрешил против истины: раздавить-то он хотел, да Канболет оказался не клопом.)
А Кургоко, чувствуя, как в нем тают последние остатки уважения к спесивому крымцу, думал: «Значит, ты «не успел даже взглянуть в их разбойничьи глаза»? Откуда же тогда столько подробностей об их облике? Да и так ли все было?» Вслух Кургоко сказал:
— Весь ущерб, понесенный светлейшим пашой, будет, разумеется, возмещен. И возмещен с лихвой. И это независимо от того, найдутся злоумышленники или нет.
— Не так легко это будет сделать, — пробормотал Алигот. В голосе его, однако, уже звучали примирительные нотки.
Наконец «беседа» о вчерашней охоте закончилась. Хатажуков украдкой перевел дух. Как раз в этот момент княжеские люди подогнали отару овец, отставшую по дороге. Галдеж в сераскировской сотне усилился, крики стали пронзительнее. Даже Алигот-паша соизволил привстать со своего места и взглядом знатока оценить, добрую ли баранину пригнал к нему пши Кургоко. Оказалось, слава аллаху, добрую…
Скоро должно было начаться обильное пиршество, и вот тогда, думал Кургоко, и произойдет разговор, ради которого приехал в Кабарду ханский наместник. Но не дошло дело до пиршества… Оно дошло только до безобразно жестокой и преподлейшей выходки сераскира Алигота-паши.
— Овцы и другой скот, — сказал паша, — нам, конечно, нужны. Но ты, князь, — он ткнул мундштуком трубки в сторону Хатажукова, — должен как следует поразмыслить об увеличении главного ясака крепкими парнями и здоровыми девками. Понял?
— Наш великодушный сиятельный сераскир шутит, наверное, — приветливо улыбнулся Кургоко. — Триста юношей и девушек ежегодно — это и так слишком для нас много. Мы хотели даже просить хана…
— Здесь — я ваш хан! — крикнул Алигот. — И он говорит моими устами. Не триста, а три тысячи молодых душ будете отныне отправлять в Крым. Что ты смотришь па меня, будто онемел? Черкесы должны радоваться тому, что их юными шалопаями, которые потом становятся настоящими мамлюками, дорожит сам солнцеподобный султан, божественный владыка Блистательной Порты, да продлит аллах его годы на счастье всем правоверным и на погибель гяурам! А ваши девицы? Тоже почитали бы за счастье быть усладой и рожать сыновей столь возвышенным мужам, какими являют себя миру татарские и турецкие военачальники, а также сановники, подпирающие стены ханского и султанского могущества!
— Алигот глубоко затянулся, затем надул толстые щеки и выпустил густое облако дыма, нисколько не беспокоясь о том, что почти весь дым пошел прямо в лицо князя, человека, который и годами был постарше сераскира, да и родом познатнее.
«Плюнуть бы тебе в твою чванливую и жирную морду, — с тоской подумал Кургоко, — да ведь нельзя. Надо владеть собой, держаться до конца. Но как, каким образом доказать тебе немыслимую чудовищность этих притязании к небольшой Большой Кабарде?»
Всегда, во все времена человеческое достоинство, добролюбие и справедливость, честь и благие порывы были вынуждены склоняться перед грубой силой. И эта сила бывала тем грознее, чем круче могла расправляться с поборниками правого дела.
— Нет, бесценный наш Алигот-паша, — мягко возразил Хатажуков. — Не может Кабарда пойти на такие жертвы. Даже дерево, у которого обрубят молодые ветви, преждевременно стареет и засыхает на корню.
— Любите вы, кавказцы, красивые слова произносить, — Алигот презрительно хмыкнул. — А что эти красивые слова? Пустая болтовня! Все будет так, как я сказал!
Кургоко при слове «болтовня» вздрогнул так, будто его неожиданно кольнули кинжалом.
— Хорошо, — твердо и спокойно сказал Хатажуков. — Я буду теперь молчать. И пусть о мольбе нашей умерить наконец притязания к многострадальной Кабарде лучше слов говорит мое впервые в жизни преклоненное колено и обнаженная голова! — князь сорвал с себя шапку и опустился перед сераскиром на одно колено.