Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
Хозяин дома, пораженный такой честью, — сам князь-правитель у него в гостях! — все-таки сумел, без лишней суеты и не теряя внешнего достоинства, провести Кургоко в свой жалкий, но чистенький хачеш. Часть приближенных, которая постарше, вошла туда же, а молодые занялись конями. (Животных надо было еще поводить, не давая останавливаться, после резвой двухчасовой скачки, дать им остыть и успокоить дыхание, а уж потом напоить и немного покормить.)
Хозяин засуетился чуть позже — когда надо было подумать об угощении. Резать последнюю корову? Единственную, только что объягнившуюся двойняшками овцу? Пришлось бы пойти и на это, не будь у хорошего человека Ханафа добрых соседей, людей таких же хороших, как и он сам. Хромоногий Лют приволок за рога упирающегося валуха, еще одного барана, только со связанными ногами,
Ханаф носился по двору, где уже пылали два костра, шутливо переругивался с женщинами (знаю, знаю, чего вы хотите, — закормить моих гостей до смерти), благодарил — и тоже с шуткой — мужчин (сегодня уж вы меня выручайте, а завтра
— хоть жизнь возьмите, а еще лучше — подождем, когда у каждого из вас побывают такие же гости).
Во дворе появился единственный худосочный уорк этого маленького селища и, шатаясь от обиды: почему князь Кургоко заехал не к нему! — направился в хачеш.
Ханаф был счастлив и озадачен. Вид князя Хатажукова, бледного, с горящими мрачным блеском глазами, с непонятной раной на голом темени, не мог не вызвать в простом крестьянине чувства некоторого смятения и беспокойства. А эти чуть дрожащие руки, длинные пальцы, мнущие шапку, сжатые до мертвой белизны ногтей! Все бы отдал любопытный Ханаф за то, чтобы узнать о событиях дня. И он скоро о них узнал. За это ему и отдавать ничего не пришлось.
Какой-то человек из сопровождавших князя подошел к Ханафу и сказал, что Кургоко просит его войти в дом и участвовать в одном важном разговоре.
«Поистине день этот, хвала Зекуатхе, богу дорог и походов, запомнится мне на все остальные дни моей жизни, — подумал Ханаф. — Так оно и будет, клянусь вот этим заходящим солнцем!».
Когда Ханаф вошел в гостевую, он услышал конец кургоковской речи, обращенной к местному уорку:
— И не потому я заехал не к тебе, что хотел унизить твое честное имя, — голос Хатажукова звучал слегка раздраженно и строго, но с нотками доброжелательности. — Ты должен заметить: я не выбирал ничей дом, я вошел в самый первый. Думаю, так и следует поступать любому путнику, если только он уважает адыге хабзе. Понятно?
Уорк пристыженно потупил глаза, но при этом с облегчением вздохнул.
Хатажуков все так же, без кровинки в лице и с обнаженной головой, сидел у ярко пылавшего очага. Перед ним на столике-трехножке уже стоял кувшин с махсымой, лежали ломтики сыра и пасты, сушеные фрукты, в деревянной солонке — крупная сероватая соль.
Увидев хозяина дома, пши Кургоко деловито кивнул ему и сказал просто, без всякой напускной вежливости или снисходительного панибратства:
— Останься здесь, хозяин, и слушай внимательно. Потом попросим и тебя высказаться. В таком деле крестьянское слово совсем не будет лишним.
В это время в дверном проеме появился шумно отдувающийся Алигоко: можно было подумать, что не он скакал на коне, а конь ехал на нем верхом.
— И ты здесь? — удивился Хатажуков. — Вот не думал, не гадал…
— А где мне еще быть! — обиженным тоном выкрикнул Шогенуков, затем добавил, уже вполне буднично:
— Потерял вас из виду, а после еле нашел.
— Хорошо! — Кургоко звучно хлопнул ладонью по колену. — Не будем терять времени. Если все вы сейчас окажетесь моими единомышленниками и друзьями и если простой люд этого хабля тоже захочет поддержать меня по-дружески, то всем нам сегодня же, еще до полуночи, придется снова седлать лошадей. Вы видите мою обнаженную голову, мою дурную голову с татарским подарочком на темени. Пусть последний пшитль Кабарды знает, как крымский сераскир унизил князя Хатажукова, как он выколотил об его голову свой грязный чубук. Пусть также все узнают, что Хатажуков до тех пор не надел шапку, пока не отомстил, пока беспощадно не отомстил поганому крымцу! И будь проклят позорный миг моей слабости, когда я снял шапку, чтобы смиренно вымолить для Кабарды хоть какое-то облегчение! Сейчас ясно одно: облегчения не будет, наоборот — скоро начнутся такие бесчинства, такой грабеж и порабощение, каких адыги никогда не знали. А потому сегодня же ночью мы нападем на татарский отряд и ни одного будущего насильника и разорителя не оставим в живых. Сераскира прошу не трогать. С ним я сам рассчитаюсь. Это нужно мне для того, чтобы я снова почувствовал себя человеком, мог оставаться вашим князем и смог надеть шапку на голову. Это нужно и всему нашему народу, который был так страшно унижен и поруган через его князя-правителя. Я все сказал. Теперь слово за вами. Говорите, да покороче.
Ни Шогенуков, ни кто-либо из уорков не осмелились возразить большему князю. Все они кратко и решительно выразили свою готовность выступить немедленно. Взгляд грустных, лихорадочно блестевших хатажуковских глаз остановился на хозяине дома.
Ханаф все время слушал князя с таким напряженным вниманием, что у него спина задеревенела; он ни разу не шелохнулся, и только желваки гуляли под кожей лица. Когда Кургоко закончил, Ханаф обернулся назад и что-то тихо сказал мальчику-бгошасу [66] , стоящему у дверей, и мальчик сразу же исчез.
66
обычно подросток или юноша, стоящий в дверях и готовый выполнить любое поручение по обслуживанию застолья
— Спящего медведя не буди, доблестного мужа не серди, — начал Ханаф хриплым от волнения голосом, затем откашлялся, смахнул крупные капли пота со лба и продолжил:
— Ранена голова у нашего князя. Мы поможем ее быстро вылечить. У Кургоко здесь человек двадцать, столько же мужчин и у нас в хабле. Этого мало. В соседнем хабле наберется десятков шесть или семь. Извини меня, высокий пши, но я уже послал туда парнишку. Не успеет свариться курица, как все они будут уже здесь.
Уорки сдержанно рассмеялись. И даже в глазах у Кургоко промелькнуло что-то похожее на улыбку. Ханаф, мужчина лет сорока, небольшого роста, в обычной обстановке очень непоседливый, относился к тем людям, которые никогда в жизни не унывают и всякие невзгоды сносят беспечно, с легкомысленными шуточками. Вот и сейчас он немного осмелел и категорически заявил Хатажукову:
— Разреши мне еще одно слово, глубокочтимый Кургоко, это уже о другом. Что бы там ни было, а ты у меня в гостях. И хотя бы ради моих будущих внуков, которым я буду о тебе рассказывать, ты должен отведать моей шуг-пасты [67] . А я еще не видел, съел ли ты хотя бы крошечку. Конечно, все мы сейчас точим зубы на Алигота-пашу, но разве это значит, что мы не можем съесть перед дорогой по куску мяса и выпить по глотку махсымы?
На этот раз уорки засмеялись погромче, а Кургоко улыбнулся по-настоящему:
67
соль и пшенная мамалыга, соответствует русскому «хлеб-соль»
— Хорошо, друг мой, я сделаю так, чтобы ты не мог меня в чем-либо упрекнуть. — Он отщипнул кусочек ячменной лепешки, прожевал его и запил водой. — Вот и все. На большее я сегодня не способен. А то, что ты распорядился в хатажуковском деле быстрее самого Хатажукова, мне понравилось. Однако сообщи крестьянам — я им не приказываю, тут дело добровольное…
Ханаф укоризненно покачал головой:
— Зачем лишние слова? Наши люди и так все поймут по-человечески, хотя чуть ли ни у каждого в этом хабле «волчье» имя.
В гостевую передали охапку ореховых вертелов, унизанных кусками зажаренной на углях баранины, — блюдо, особо любимое татарскими мурзами и называемое тюркским словом «шашлык».
— Дорогие, желанные, высокочтимые! Доставьте мне радость, угощайтесь!
— умоляюще заголосил Ханаф. — Давайте кушайте, пока горячее, а я, прошу меня извинить, оставлю вас на короткое время: надо пойти встретить этих бездельников из соседнего селища. Уже топот копыт слышен…
Чуть помедлив после того, как Ханаф вышел во двор, Хатажуков поднялся: