Страшные сады (сборник)
Шрифт:
Ампаро не рассказала, что чувствовала тогда она. Печаль, гнев… Она добавила только, что тот художник прожил здесь еще некоторое время и иногда рисовал портреты Люс, для почтовых открыток, вот и все. Люс и я, мы никогда об этом не говорили, ни о двойном убийстве, ни о том, что ее отец повесился в тюрьме, ни о художнике. В дальнейшем мы подружились с тем художником, но это произошло много позже.
Через несколько дней после исповеди Ампаро одна утренняя газета, что я прихватил для Люс, сама раскрылась на странице с театрами. Посередине — фотография ангела с Едвигой Фёйер. Из „Содома и Гоморры“ Жиродо. Я мгновенно узнал его: Жерар! В подписи под фотографией называлось имя ангела, торжествовавшего на сцене: Жерар Филип. Если бы не рассказ Ампаро, кровоточащий в памяти, думаю, я выкинул бы газету в водосточную канаву. Но вместо этого я положил ее на колени Люс, полностью осознавая, что для меня это обернется окончательным изгнанием, я ревновал, да, ревновал. Я ее прямо вижу перед собой, мсье… Она принялась щебетать, шепотом повторять строчки статьи, как живую молитву, из газеты на нее лился свет. Она преобразилась. Она могла бы читать в полной темноте. Так Жерар ступил на путь, который привел его к Люс. Она не сомневалась, что однажды, через день, через год, узнает, что он играет „Сида“ в Обители, и уже слышала, как сколачивают
А потом со мной все стало ясно. Я был только почтальоном, тем, кого ждут на пороге и кого не замечают, потому что уже читают принесенные тобой новости. В газетах, которые я воровал в киосках, все было только про него, Жерара Филипа: вот он закончил сниматься в фильме с Делормом, Блиером и Одетт Жуайо, а потом с ней же сыграл в пьесе „На счастье“, сообщали и о конце его идиллии с Бернадетт Ланж… И на всех углах его ангельская рожа…
Война, высадка в Сицилии, все более и более жестокая немецкая оккупация, местные партизаны, несколько дней скрывавшиеся в потайных закоулках Обители, мои вылазки с Хосе и Эндрю, наша незаконная торговля, от которой я совершенно рехнулся, не помнил больше своего имени и не боялся быть пойманным и расстрелянным, то, что мы начали узнавать о концлагерях, уверенность, что мои родители сгинули там, а потом — нет, невозможно, они вернутся, папа, мама… не знаю, заметила ли все это Люс. Ампаро, да. Она стояла ногами на земле.
Люс хранила фотографии и статьи над кроватью, как благодарственные приношения, свидетельства юношеской болезни, от которой она непременно выздоровеет. Она вставала перед своими реликвиями на колени и снова и снова повторяла киношные пересуды, восхваляла Жерара, говорила мне, даже не глядя на меня: „Видишь!“, и поскольку я молчал: „Ну вот, смотри, ты меня не любишь! Жалко, что я играла пьесу с тобой! Тебе вообще наплевать на меня!“ А я жил только ею.
Весной 1944 года, в мае, в наших местах начались бомбардировки, и для Гитлера стало попахивать жареным. Освобождение вовсю заявляло о себе. Сначала на юге. Только что прошла премьера фильма Аллегре „Малютки с набережной цветов“, и Люс впала в мистический экстаз, я не мог больше этого выносить. Однажды я совершил вылазку к нашему дому в Юзесе. Его заняли семьи беженцев. Никто ничего не слышал о моих родителях. Я продолжил путь до Монпелье.
Мои бывшие приятели, студенты-медики, прятали меня на территории медицинского факультета и государственной больницы. Днем я жил в аудиториях, притворялся студентом, совершал обходы, в белом халате, затерявшись в группах, сопровождавших профессоров. Ночью дремал с дежурными врачами как интерн-практикант. Нам даже приходилось лечить раненых сопротивленцев, потихоньку, с одобрения преподавателей. До августа. В те времена еще встречались эсэсовцы, беспорядочно отступающие пособники гестапо. Мы знали, что они обречены, но еще способны на жестокие репрессии, такие как в Орадур-сюр-Глан, уничтоженном и сожженном в июне. Они даже ни разу не удостоили меня взглядом. Потом их здесь не стало, но я продолжал жить так же, словно в ожидании, когда в мире снова воцарится порядок, чтобы попытаться найти свое место. От того бесконечного года, от той ужасающе холодной зимы у меня осталось цельное воспоминание, как от одного нескончаемого дня. Мы следили за военными действиями Франции, за продвижением союзнических войск от Нормандии, подступом Леклерка к Парижу, мы вернулись к жизни. Ни разу я не попытался узнать о перипетиях карьеры Жерара Филипа. Тем не менее, он неотвязно преследовал меня — через Люс.
В самом начале мая я решил поехать в Париж, к тете Розе. Может быть, она что-то знала о моих родителях. По слухам, депортированных начали возвращать домой. Если так, они наверняка были у нее!.. Естественно, я сделал крюк через Обитель. Я приехал 7-го, невероятно взвинченный. Поговаривали, что Германия капитулировала, что все закончилось!.. Ампаро чуть не съела меня живьем, не произнеся ни слова, сплошные поцелуи, она ощупывала меня, гладила мои щеки, и ее губы дрожали. А я смотрел на Люс. Еще более дикое животное, чем когда-либо, гордая и блестящая, моя растрепанная цыганка с темно-синими глазами. Черт возьми, как я хотел ее поцеловать, кажется, я даже попытался, по крайней мере, подошел к ней, она отшатнулась, затараторила без умолку, а потом показала мне свою стену, сплошь покрытую газетными статьями. Единственная новая вырезка из прессы: в марте Жерар Филип сыграл Федерико в театре „Матурэн“. Больше ей нечем было поделиться со мной. Его восхождение продолжалось. Всю ночь я пил плохую сангрию, что сготовила Ампаро. Кажется, я изрядно напился, и она помогла мне добраться до моего тюфяка. Люс к тому времени давно спала».
Теперь уже было темно, и Макс остановился перевести дыхание в оранжевом ореоле уличного фонаря. Мы вышли из Обители через Женский двор и монастырские врата, дошли до площади Нев. Он говорил долго, останавливался, как старый пес с неровным дыханием, словно бы для того, чтобы принюхаться, взять след.
Рядом с каким-то баром он прислонился спиной к стене, ощупывая ее бугорки, и прислушался, оглядываясь вокруг, как будто вновь уловил прежние голоса, увидел тени прошлого. Ощущал ли он мое волнение, не играл ли умышленно на моих чувствах?.. Или же просто выбился из сил, столько воспоминаний разом — это слишком много?.. Во всяком случае, выдержав актерскую паузу, он снова заговорил вполголоса.
«Настоящий городской праздник с танцами по случаю Освобождения был назначен на 9 мая 1945 года. Но уже 8-го, при известии о победе, на площади Нев были возведены временные подмостки, на платанах висели разноцветные гирлянды. Здесь были все: нищие и именитые, красавцы и уроды, бабули и девчонки, и все гетто Обители в полном составе, неловкие от привычки жить в страхе, ослепленные люди, которые только-только наугад вновь обретали свободу движения и целовали друг друга крепкими влажными поцелуями, пряча в дрожащих до самых плеч руках мокрые носовые платки. Я прижался к Люс и Ампаро. На них были праздничные браслеты и сатиновые платья, смастеренные из былых нарядов, перелицованные из обносков. Все окна на площади были распахнуты. В ожидании танцев. Скорее танцевать! Стирать страхи и унижения, держать в своих объятиях женщину, ощутить ритмы танго, вновь испытать достоинство простых удовольствий. Все ждали. До тех пор, пока какой-то человек с напомаженными волосами не вскарабкался на помост и не сообщил, что оркестр застрял в Ниме и не приедет. Сначала это было словно
За весь вечер мне ни разу не удалось обнять Люс. Она переходила от кавалера к кавалеру, и до меня очередь так и не дошла. Боже, как она смеялась, какой благородной дамой она была в своих ничтожных обносках, со своей дикарской красотой растрепанной босячки. Никто, ни один из мужчин, что сжимали ее в объятиях, не позволил себе ни развязного движения, ни попытки опустить руку ниже ее поясницы. Просто в конце танца они целовали Люс, по-настоящему, и на мгновение продолжали танец в поцелуе. Потом она ускользала, обшаривала глазами толпу, словно та была прозрачной, словно на площади никого не было, я прекрасно понимал, что она искала одного-единственного человека, Жерара, который может появиться из-за угла мэрии, около почты или у лестницы к Крепости. Секундная паника, как у потерявшегося ребенка, и, оп-ля, очередной танцор опрокидывал Люс в яву и ее красное платье исчезало в вихре крутящихся пар. Что до меня, дамы, пахнущие мылом, прижимались ко мне, затягивали в шаги, которых я не знал, целовали в губы, плакали от радости, рассказывали свои жизни, я был Тино Росси, Морисом Шевалье, Карлосом Гарделем, в особенности Гарделем, во время танго до удушья… Наступила ночь, нам было наплевать, равно как и на то, что болят ноги, что уже невозможно разглядеть, с кем ты танцуешь. В итоге я оказался в объятиях Ампаро. Вся в белом сатине, случайная новобрачная, которую бросят на следующий день после свадьбы. С того момента, как Ампаро положила руку мне на плечо, она меня больше не отпускала. Она вела меня, подхватывала мои неверные шаги, и я чувствовал ее жадное и нежное тело, ее грудь, разрывающую лиф платья, ее ляжки меж моих ног. Я пытался найти Люс, но нет, лишь красная вспышка, и она снова погружалась в самую гущу танцев. Распущенные красивые черные волосы Ампаро, трагизм в глазах и полуоткрытый рот. С какого-то момента я перестал различать Люс. Ампаро сказала, что Люс устала и наверняка вернулась домой… Позже, мсье, во дворе какого-то винодела, около какой-то брошенной бочки, я в первый раз занимался любовью. Не из жалости, мсье, и не из-за досады!.. А потому, что эта женщина была достойна любви, и потому, что она любила меня. Да, там я узнал о ее чувствах ко мне, мальчишке, от которого она ничего не ждала. И там она научила меня таинству любви, нежно, без нетерпения и насмешек, не переставая говорить на испанском, которого я не понимал и который действовал на меня как старое заклинание или колыбельная. И я закрыл глаза.
Потом, впервые с ареста моих родителей, я пошел ночевать в опустошенный летний дом, в котором остались прикрепленные к стенам приказы на немецком, опрокинутые на столах стаканы, хлам отступающей армии. О комнатах даже не хочу говорить. Разоренные. Один из матрасов был заляпан кровью. Я спал в погребе, как во времена моих жестоких игр с Люс.
На следующий день все сделали по правилам. Официальные танцы. Вся деревня заполнила площадь Нев, некоторые родственники пришли из Авиньона. То же место, та же жажда танцевать. И небольшой оркестрик, который пытался всячески разнообразить свои обычные пасодобли. Пятеро музыкантов, исхудавших от недоедания, плохо одетых, потрепанных, со старенькими инструментами. Они играли до рассвета.
С самого своего прихода Люс подволакивала ногу. Мы с Ампаро подумали, что это из-за вчерашнего вечера. Перетанцевала вальсов и чарльстонов? Слишком энергичный кавалер? Естественно, мы склонялись ко второму варианту, памятуя о том, чем сами занимались во дворе виноградаря прошлой ночью. И все же Люс улыбалась, позволяла нам говорить без своих обычных вспышек гнева, как бывало всегда, когда я осмеливался подкалывать ее дурацкими шуточками о Жераре. Мы пристроились около стены, смотрели на толпу, изголодавшуюся по свободе. Я думал о своих родителях, вернутся ли они из ссылки или же сгнили где-нибудь в лысых равнинах Пруссии либо Силезии, как они умерли — от холода, от истощения, сраженные пулей, что последнее они увидели перед смертью?.. Помню, как оркестр заиграл „Рамону“, и Люс протянула ко мне руки. На ней были черная прямая юбка и черный корсаж из крепдешина, перелицованные и перекрашенные. Я… Представьте, мсье, меня неистово колотило, это было мое признание, моя тайная помолвка, — прижимать к себе Люс, чувствовать грудью ее плоть, совсем рядом, вдыхать аромат ее волос, и потом — этот ее темно-синий взгляд, возведенный к моему лицу и полный смятения внутри… Сам король мог бы позавидовать мне!.. Я увлек Люс в огромный поток гордых танцующих людей, мы словно парили над землей, и она, и я. Ампаро, прислонившись к стене, в своем поношенном платье из сатина, отводила глаза. Два-три шага, чтобы попасть в ритм, обещанный мне поцелуй, а потом вдруг скрежет туфли по мостовой, Люс цепляется за мою рубашку, чуть не падает, совершенно растерянная, она стонет, открытый рот, сдавленный вздох, я едва успел выхватить ее из толпы и отвести к Ампаро, которая уже притащила стул из кафе, чтобы усадить Люс… Мы обнимали ее, гладили по волосам, что случилось, Люс?.. Она потирала правую ногу, ощупывала, пощипывала ее, пыталась встать, но не могла… Ногу парализовало, все было тщетно, она умерла!.. Люс повторяла эти слова безостановочно, почти недоверчиво, беззвучным голосом: она умерла!.. Я поднял ее, как лишившегося чувств ребенка, и, прорвавшись сквозь гущу людей, которые целовали друг друга, распевали песенки, взобрался вверх по улице Републик, по бульвару Мюрье, пробежал по галерее до кельи в Обители и положил Люс на кровать. Правую ногу, которая по-прежнему не подавала признаков жизни, она больше не чувствовала, и ее глаза обезумели от тревоги, она закрывала рот рукой, стонала, а я, что я мог сделать? Я разминал, растирал ей бедро, колено, икру, ступню контрабандной водкой, которую Ампаро лила мне на ладони. Безрезультатно. Люс лежала, с закатанной до бедер юбкой, как неуклюжая шлюха. Еще вчера я бы пересек всю Аляску ради одной ее ласки, а сегодня у меня ничего не получалось, я массировал эту столь желанную плоть и не способен был вызвать в ней хоть малейшую дрожь.