Страшные сады (сборник)
Шрифт:
— Для единственной зрительницы, которая никогда не рукоплескала…
— Она в это поверила, мсье, так лучше… Никаких сожалений, кроме того, что Люс меня так ни разу и не поцеловала. Даже когда она была на смертном одре, я не осмелился прикоснуться к ее губам… Только Жерару в июне 1940 года, посчастливилось вкусить ее поцелуй…»
Я был потрясен. Вести двойную жизнь, и при этом прекрасно сознавать, что твоя настоящая жизнь — фальшивка, сотканная из лжи!..
«Но Жерар Филип, вы все-таки приблизились к нему!.. Вы могли бы!.. Один намек на премьеру „Сида“, на фестивале, и он бы вспомнил ту ночь, я уверен, что он написал бы, пришел бы навестить ее… И вы бы не нарушили данную ей клятву!..»
Макс опустился на ступеньки крыльца. Я последовал его примеру, сел, скрестив ноги, изумленный и одновременно уверенный в том, что он еще не сказал последнего слова, что мы лишь приблизились к кульминации. Широкие листья тисовых деревьев отбрасывали на нас лимонный свет.
«Вы прекрасно знаете, что… Клятва есть клятва…
8
Пер. А. Федорова.
Они держали там отель и уехали в Париж только в 1943-м… Это не мог быть он… В том июне 1940 года он зубрил экзамены на аттестат зрелости… Моя подруга Люс ошиблась… Из-за ее состояния здоровья, разумеется, из-за одинаковых имен, она отождествила воспоминание о случайно встретившемся мальчишке с образом похожего на него актера… Но он гордится тем, что она подарила ему, пусть и на расстоянии, столь сильную дружбу… Дружбу? Люс любила вас, и этим сказано все. Ее жизнь была наполнена вами, вы не давали ей умереть, лучше чем кто-либо, лучше, чем врачи… Память поддерживала ее силы… Он согласно кивнул, засунул руки в карманы, не в состоянии говорить. Мы смотрели друг на друга, одно мгновение, один короткий взмах век, а потом Женевьева Паж сдавленно всхлипнула. Он обнял ее за талию, повел к двери, чтобы увести из Обители, но, сделав три шага, вернулся ко мне, и, наверное, никогда он так горько и одновременно так нежно не произносил эту реплику, последнюю из „Прихотей“, лишь немного подправленную: „Она не любила меня, мсье, это вас она любила…“ Он сорвал цветок жасмина, поцеловал его и засунул в петлицу, как вы, совсем недавно… Теперь понимаете, что вы со мной сделали, взяв этот цветок?.. Его слова… Я был сражен любовью и уничтожен. Кажется, Женевьева Паж поцеловала меня, или я ее, не помню. Я даже не видел, как они ушли. У меня только что украли мою юность».
Старик замолчал. Утомленный долгим путешествием по лабиринту памяти, но словно заново рожденный, стряхнувший с себя все то, что так долго мучило его. А про меня он вроде как забыл. Встал, вынул из кармана ключ, открыл входную дверь. И, если бы я не задал ему вопрос, он бы оставил меня на пороге, даже не заметив моего присутствия, бросил бы наедине с его судьбой, запавшей мне в душу, с его персонажами, разбередившими мои чувства, и с его мелодраматической чушью о даме с жасмином!.. Я сжал зубы в порыве гнева, мне захотелось сделать ему больно.
«Но тогда как же тот, другой?.. Настоящий Жерар из июня 1940 года, он ведь на самом деле существовал?.. Удивительно, если он больше не появился!.. Вы не думаете, что Люс и он, в то время как вы лелеяли свою воображаемую жизнь?.. Сначала еще куда ни шло, а потом взаимное влечение… Люс и Дева Мария, это все-таки не одно и то же!»
Конечно, его задела моя мелочно-мстительная тирада, однако он не подал виду и лишь улыбнулся, сделав мне знак заходить.
«Что? А!.. Представьте, меня тоже посещали такие злые мысли…»
Я готов был надавать себе пощечин.
«Простите меня… Только не Люс…
— Видите, мсье, вы начинаете понимать ее так же хорошо, как и я… В восьмидесятые годы Жерар, тот, другой, держал небольшой
У меня перехватило дыхание, полностью опустошенный, я сильно сжал свой стакан — хруст, он разбился и рассек мне ладонь… Не помню, что я бормотал, перевязывая руку платком: необычно, такое старинное имя, семейная традиция, может, в память об ушедшей родственнице?.. Его глаза наполнились слезами: нет, мсье, сказал он, чтобы оплатить долг счастья.
Уходя, я обернулся. Он стоял, опершись большими руками о стойку, и тихо плакал».
Вот ведь как! Макс Кляйн взял меня за локоть, и мы вошли в большую гостиную. Там, над камином, сразу бросался в глаза портрет женщины в полный рост: собранные в узел темные волосы, Каллас с грустными глазами, вся в черном, наверное, кроме рук, но и те спрятаны где-то в складках длинного платья.
«Ампаро. После смерти Люс я ей во всем признался: что я врач, а не актер, и что я мог бы лечить Люс… А потом я попросил ее выйти за меня замуж. Ни единого упрека. Она пришла сюда, осмотрела дом. Наверху толкнула дверь самой маленькой комнаты. Когда-то моей. И сказала, что готова жить здесь, но насчет свадьбы — нет. Она согласна лишь прислуживать мне, столько, сколько я буду нуждаться в ней, каждый раз, когда буду приезжать из Парижа. Она осталась верна своему слову, отказывалась есть, пока не накроет для меня и не прислужит мне за едой, стоя за моей спиной. А еще она, как и Люс, отказывалась фотографироваться. Ее образ сохранился только в моей памяти и на этой картине: состарившийся художник, тот, из Обители, который рисовал Люс на почтовых открытках, попросил ее однажды позировать. И один-единственный раз она долго говорила со мной… Вы догадываетесь о чем, не так ли?.. Об убийстве ее мужа и матери Люс… Суд моего отца ошибся: она сыграла в той трагедии свою роль, ударив ножом… И, да, они с Люс знали, чей я сын. Может быть, именно из-за этой черной тени прошлого, висящей надо мной, Люс меня и любила… Жерар Филип был просто способом сказать мне об этом… Но Люс не сомневалась, что принесет мне несчастье, потому что она, как и ее мать, потаску… Она держала меня достаточно близко, чтобы любить, и достаточно далеко, чтобы не уничтожить… Только раз Ампаро произнесла эти слова, повторять их она не хотела, а когда я спросил, потрясенный, вторя старой реплике из „Прихотей Марианны“ — голос Жерара Филипа еще звучал в моем сердце, — любила ли меня сама Ампаро, она посмотрела мне прямо в лицо, и, мсье, я готов был умереть на месте, от стыда… Остаток лет прошел в молчании. В восемьдесят она почувствовала приближение конца, встала глубокой ночью, чтобы приготовить мне в последний раз завтрак. И не смогла. У нее хватило сил только подняться обратно в свою комнату. Я обнаружил ее мертвой утром, распростертой на кровати. На ней было платье из белого сатина, с танцев в честь Освобождения. Я похоронил ее в этом одеянии новобрачной. Рядом с Люс…»
Слышно было, как стрекочут цикады. Макс Кляйн открыл секретер, вынул оттуда свои реликвии.
«Скажите, мсье, я едва осмеливаюсь вас спросить… Вы хотите, чтобы я написал вашу историю?.. Так?..»
Он согласно кивнул:
«Историю Люс и Ампаро, историю моих родителей… Я хотел… Конечно, не обошлось без лукавства, я знал, что вы писатель, видел, как вы отправились на прогулку… Сорвав жасмин, вы подарили мне выход на сцену, неожиданный… Если бы этого не произошло, я бы придумывал что-то на ходу… Хоть один раз я был хорошим актером?.. Люс осталась бы довольна мной?.. Впрочем, теперь уже не важно. Сейчас, когда я давал для вас этот спектакль, когда вы провожали меня в мой опустевший рай, я жил, и они тоже… Сейчас… И мы благодарим вас за это…»
Вот и все! Наверное, никогда больше мое сердце не будет так рваться из груди, никогда больше слезы не будут так застилать мне глаза. Мы стоим в гостиной. Макс Кляйн начинает тихонько аплодировать, и я не могу оторвать взгляд от его холеных рук врача. Сволочь! А потом — это происходит само собой, не знаю, как — мы оказываемся в объятиях друг друга. Словно мальчишки в порыве чувств, вызванных первым проявлением дружбы в начальной школе, или старики, примиренные памятью о женщине, которую они оба любили — Макс Кляйн, случайный знакомый, по возрасту годящийся мне в деды, и я, только что постаревший на несколько веков.