Страшные сады (сборник)
Шрифт:
Вот этого мне, наверное, не надо было говорить. А может, именно этого он ждал уже давно. Упрямства ему было не занимать, у него открылось второе дыхание:
«Писателем… если бы я осмелился… А впрочем, ладно, вы ведь меня все равно уже слушаете, да? И теперь, когда я так разоткровенничался…»
В моем жесте вежливости не было нужды, он сам настежь распахнул передо мной двери в его жизнь, и я почувствовал, что забыл обо всех своих высоких литературных устремлениях, обо всех своих замыслах.
«…как это началось, эти свидания невозможных любовников? В начале войны в 1940 году в неразберихе всеобщего безоглядного бегства, мои родители уже в конце мая переехали в летний дом, так что каникулы у меня начались рано. Я проводил дни в праздных прогулках. Кажется, однажды я последовал за каким-то рыжим котенком. И через Женский двор, мимо жилища настоятеля, вышел к Обители, хотя отец запрещал мне туда ходить. Люс стояла, прислонившись
Я не знал, что отец Люс умер в тюрьме… Бесстрастно, потому что надо было смыть оскорбление, он убил своего брата, мужа Ампаро, а женщина, которую они оба любили… Мария, мать Люс…»
Воспоминания о его золотых годах, о его нежных дурных привязанностях ко всякому сброду, пусть и болезненные, встряхнули старика. Он встал и зашагал по внутреннему дворику в сторону бывшего ризничего здания, широко размахивая руками. Вновь ожившее прошлое настолько поглотило его, что ему было все равно, слежу я за рассказом или нет. Он тихо бубнил, так, что я почти ничего не слышал, и вдруг яростно закричал:
«Люс… Конечно же мы играли с огнем. Из вечера в вечер, в нас зарождалась жестокость, она слегка прикасалась ко мне, ощетинившаяся, дикарка в разодранном платье и с челкой на глаза, она выплевывала в меня беспорядочные обрывки Корнеля: да ты в своем уме ли, удались отселе, ты причиняешь боль, прочь, убирайся, я не для тебя, ты никогда понять меня не сможешь, оставь свои мечты о поцелуе, уж лучше я убью себя прямо на твоих глазах… а я, полностью сбитый с толку, я чуть не разрывал на себе белую майку пай-мальчика: Химена, кто мечтает, вот почему конец, что схватка мне сулит, да, ты увидишь, я брошусь с колокольни, ты дождешься! Мы расставались друг с другом полностью потрясенные, опустошенные этой нервной мучительной трагедией. Я, по крайней мере. Я бегом возвращался домой, забирался в погреб и рыдал там, чтобы никто меня не услышал, среди солений и бутылок вина. Я чувствовал, что наступит миг, когда маскарада будет недостаточно, когда игра станет реальностью, с муками тела и жертвоприношением запретных любовников. Я был готов, я наточил свой перочинный ножик, и часто, долгими вялыми днями, слушая по радио новости с родителями, которых беспокоила война, на большом пальце пробовал острие лезвия».
Машинально он повторил это движение, обернулся, увидев меня, молчаливого, жадно ловящего каждое слово, был почти удивлен этим и понемногу пришел в себя. Мы находились в самом центре галереи Усопших. Солнце клонилось за горизонт. Короткий извиняющийся смешок, лацканы пиджака, разглаженные ладонью, и, это было сильнее его, слова полились снова. Залежалые слова, что так долго томились внутри, порхали в сумерках вслед за стариком, возобновившим свое хождение.
«А потом нужно было, чтобы разрыв мира докатился до нас… Однажды прекрасной нежной ночью все всадники Апокалипсиса пронеслись через Вильнёв. Спустившись к Обители, я обнаружил, что улица Републик забита машинами и грузовиками. Какие-то люди в рубашках копались в двигателях поломанных автомобилей, другие канистрами заливали баки, пока целые семьи, женщины и дети, ждали, сидя на ступеньках. Одновременно они что-то жевали, что Бог послал или что приносили
Именно в ту ночь я подумал, что всё, главный приз мой. Все наши ля-ля, ритуальный вызов, „Родриго у меня! Прийти дерзнул он к нам“, бег до галереи Сен-Жак, где мы будем вдоволь изводить друг друга, где состоится, как обычно, спектакль… Только чуть более лихорадочный, более истеричный… Да нет, еще круче… Люс запрыгнула на край колодца, балансируя и чуть не падая внутрь, она кусала свои руки, чтобы сдержать слова, и шептала: „Всем любящим сердцам отрадно сознавать, что чувство долее им незачем скрывать…“ Если б вы ее только видели, мою Химену, в самом начале, перед другим Родриго, благородным разбойником: она любила меня!.. Никакого сомнения, я ощутил это всеми своими мышцами, всеми костями!.. Здесь, да, конечно, мы сольемся в поцелуе, который отзовется смятением в груди, звучите, трубы, играйте, фанфары, у меня от всего этого шла кругом голова, а Люс раскрыла объятья, она летела навстречу моим губам!.. Ночью, полной звезд, ветер с юга обдувал развалины Обители, души мертвых монахов кричали о святотатстве, черт возьми, мы готовы были вобрать в себя весь мир!
А потом появился он. Мы увидели его, когда он вышел из сумерек, откуда-то снизу, махнул каким-то теням, он нес чемоданы, предваряя сверкающих глазами женщин, пришедших сюда зачерпнуть воды. Тощий, всклокоченные волосы, худое лицо с невидящим взглядом, в светлой открытой рубашке и вытянутых штанах, его большие сухие руки упирались в бедра.
„Вот как, влюбленные?..“
Люс обрела равновесие и пошла к нему. Гордая, словно танцовщица фламенко. Он смотрел, как она приближается. И эти двое, моя Химена и сумрачный незнакомец, узнали друг друга.
„Родриго… Ты будешь Родриго… Вспомни, как с тобой мы влюблены…
— Я бы не возжелал тебя…“
Он еще какое-то время стоял в стороне и наблюдал за игрой. Люс смотрела на него глазами passionaria.
„Не бойся ничего, краснею я за то, что насказала, пускай смутит моя любовь лишь мрак и тишину…“
Стоит ли объяснять, что он конечно же включился в эту инстинктивную игру. Он оттолкнул Химену повернулся спиной, сказал, что уходит изгонять немца из Франции, в закоулках своей памяти обнаружил что-то из Корнеля, животное, итак, вот почему конец, что схватка мне сулит, умножит честь мою, отнюдь не умалит, потом вдруг внезапно остановился, замер профилем к лунному свету, Химена отвернулась, поднятый подбородок, она колебалась лишь секунду и побежала прижаться щекой к груди Родриго… Родриго, кто бы ждал, Химена, кто б предрек… Он говорил медленно, почти нерешительно, внутри была какая-то отдаленность и в то же время теплота, вы не можете понять… И Люс преобразилась, тысячелетия затянутой в корсет Испании в голосе, полном оскорбленной нервно-чувствительной чести, и дрожи, и жажды обнаженности, выпятив грудь вперед… Вместе они рассказывали древнюю историю.
А я был зрителем, и Доном Санчо, и Графом Гормасом, и Доном Диего, я играл Инфанту и Эльвиру, я утешал, торопил любовные признания, впитывал тайны, умирал на дуэли… Смешно… Я также был королем, отдавал Химену Родриго… Я сам себя изгонял из своего рая.
„Как тебя зовут?..
— Жерар…
— Правда же, ты станешь актером?
— Иногда я уже играю на сцене, любительской…
— Нет, ты станешь настоящим актером, известным повсюду-повсюду!.. И ты сыграешь „Сида“?
— Клянусь…
— Здесь, во дворе обители?
— В любом дворе, куда ты придешь рукоплескать мне…“
И тогда Химена поцеловала Родриго. Долгим поцелуем. Они кусали друг другу губы, вновь и вновь шептали друг другу свои судьбы. Клятвы бродяг, иллюзии детей? Вовсе нет, мсье. Их участь была решена и скреплена печатью. А вокруг успокаивался город.
Это был июнь 1940 года, 14 июня. 22-го Петэн подписал перемирие с Германией. Нам с Люс было по семнадцать лет. Жерару шел семнадцатый год. 15 июня он уже покинул Вильнёв. И с того дня Люс никогда больше не возобновляла со мной свои доморощенные спектакли… В театре выходной, мсье, выходной, за отсутствием молодого премьера!.. Я стал недостоин даже того, чтобы подкидывать реплики!»