Страшный суд
Шрифт:
Старый вьетнамский бонза мне сказал: «Чтобы быть совсем хорошим, нам недостает крупицы плохого».
Меняю понятие о добре и зле, как ребенок меняет молочные зубы. Это больно. Всю жизнь страдаю от боли роста.
Когда я за ручку с Ха выхожу на улицу, кумушки начинают растроганно судачить:
— Взяла, хочет сделать из нее человека…
«Это она меня делает человеком, — отвечаю им про себя. — Это она ведет меня за руку к настоящей дороге, а не я ее».
В поисках правильного пути иногда приходится плутать.
Попадаю на глухую
От темной стены отделяется более плотная тень. Бонза. Ходячие мощи. Он вышел из какого-то другого измерения. По-моему, он одновременно сейчас и здесь со мной, и тысячу лет назад. Жду его слова, но он молчит. Голова обрита. Босые ноги похожи на узловатые корни. Ни голоса, ни пола, ни цвета.
— Пришла спросить совета.
Голос мой, как похлопыванье непритворенной двери.
Голая голова немо качается, как колокол без языка.
— Что мне делать, чтобы обрести душевный покой? Все что-то меня мучает изнутри…
Такое чувство, что бонза еще до перевода, даже еще и не услышав меня, понимает вопрос. Может быть, весь мой растерянный вид излучает его.
Беззубый рот открывается в горькой улыбке. Улыбка-плач. Наверно, бонза хочет сказать, что никто за меня этого вопроса не решит. Надо дойти самой.
Но я настаиваю на готовом ответе. Тогда бонза скрипит, словно камень трется о камень:
— Думай о других, а не о себе.
А! Это я слышала миллион раз, слышала, кажется, еще до того, как родилась.
Бонза объясняет мне, как ребенку:
— Когда будешь думать о других, даже о самых их больших мучениях, это будет тебя успокаивать. Когда будешь думать о себе, даже о самых больших своих радостях, это будет причинять тебе беспокойство.
Эта идея затрагивает меня. Она пронизала горечью личного опыта. Полный самоотказ. Все равно, что самого тебя нет. Каким, наверно, свободным должен чувствовать себя человек.
Но за такое состояние я не заплатила еще всей своей жизнью. Оно не мое. Выхожу из храма, сбрасывая с себя его тень, — доходить своей головой до истины, которую открывали до меня миллионы раз.
Свою путеводную звезду выводи на небо сама.
Взрыв смеха заставил вздрогнуть. Мои спутники по очереди рассказывают смешные истории шоферу, чтобы тот не заснул. Воспоминания из времен борьбы с французами. «Джип» сотрясается от смеха, а не от разбитой дороги. Лишь я трясусь без улыбки: из-за незнания языка меня здесь нет. Сколько бы мне здесь ни пробыть, все равно я не пересекла вьетнамской границы. Пробуют включить меня в свой круг. Пересказывают. Но смех непереводим. В рассказанной истории ничего смешного. А если увидишь лица, осунувшиеся от бессонницы, услышишь усталые голоса, поймешь попытку вернуть себе бодрость, высасывая смешное из горькой памяти, станет и вовсе грустно.
Еще грустнее мне оттого, что сама я не могу найти в своем прошлом ни одной смешной истории, чтобы внести свою лепту и помочь этим людям бороться со сном.
Пусть смеются одни. Я гонюсь за одной своей мыслью.
Мои спутники давятся смехом. Не надо мной ли они смеются на этот раз, приехавшей в такую даль охотиться за лишениями.
Чем труднее дорога, тем утробнее смех.
Мой отец вспоминал, что во время Балканской войны, когда разразилась холера, не было так уж мрачно, как об этом потом писали. Он с некоторой даже тоской вспоминал, как они жили в окопах. И смеялись до потери сознания анекдоту, шутке, черт те чему. Небритые, вшивые солдаты.
Спросили одного, совсем одинокого на свете солдата:
— Чего тебе будет жалко, если погибнешь?
— Точки зрения, — и обвел глазами грязный окоп.
Целую неделю умирали от смеха.
Смех — самозащита от боли.
Ке снова хочет ввести меня в свою родину через древнюю легенду. Как раз проезжаем Ти-ланг, знаменитое место, при упоминании о котором живее бьется каждое вьетнамское сердце. Здесь в древности произошло большое сражение с «оккупантом с севера». Так деликатно вьетнамцы называют Китай.
У болгар тоже был свой оккупант, правда, с юга, так что мы с вьетнамцами можем понимать друг друга без слов, несмотря на то, что мы находимся в разных концах света.
Общий язык народов — их прошлое. Общие недоразумения — в настоящем и будущем. Может быть, многие удивляются, как можно против «летающих крепостей» воевать — в том числе с карабинами и бамбуковыми кольями.
Но мы, болгары, не удивляемся. Мы сами выходили с черешневыми пушечками отбрасывать Оттоманскую империю.
В историческом музее в Вене я видела, каким военным великолепием, каким могуществом веет от турецких ятаганов, осыпанных драгоценными камнями. В Царь-граде дворцы заставляют трепетать перед державной силой, которая в них воплотилась. Каменное величие, непоколебимая самоуверенность в каждой детали золотого орнамента. Каждый завиток мраморных узоров вызывает оцепенение перед этим средоточием высокомерия, разнузданного воображения и расточительной роскоши, которые может себе позволить только неоспоримый покоритель народов. Преклоняешь колена перед безумием восставших, вышедших с крестьянскими вилами и деревянными пушками, да еще с открытой грудью против всего этого.
Те же чувства овладели мной и в Ханойском военном музее. Экспонаты со сбитых американских сверхсовременных бомбардировщиков с громогласными названиями вроде «Сандерчиф» — «Громовержец». А рядом с бронированным марсианским чудовищем — полуржавое кремневое ружьишко времен освобождения от французов, дерзнувшее стрелять чудовищу в морду как раз в кульминационный миг его вихря — при пикировании, когда атмосфера просверлена воющей турбиной.
Какое родство двух далеких народов, поднявшихся с голыми руками против вооруженного до зубов могущества. В полуразрушенной текстильной фабрике в Нам-дине замечаю у ткацкого станка, над которым пригнулся старичок, обшарпанный карабин, наверно, старше своего хозяина.