Страшный суд
Шрифт:
Его возят по тому же маршруту, по которому уже провезли множество иностранцев — «кузнечиков», «прыгунов», но у него, вероятно, свой взгляд, свое отношение к Вьетнаму, и он видит больше и глубже, чем мы.
Во всяком случае, вид у него такой, будто его слово, как ракета, полетит прямо в морду войне и тотчас же сокрушит ее навсегда.
Мы часто обедаем вместе и проводим на террасе дремотные послеобеденные часы.
Отгоняем сон разговором. Самый крепкий напиток все же — слово.
— Я приехал посмотреть, есть ли будущее
Он думает вслух. Само его слово уже есть мысль. Оно будит мысли и у других. Он знает, что такое Европа и Азия, капитализм и социализм, фашизм и сопротивление, буддизм и его разновидности, он знает, кажется, все. У меня впечатление, что стоит ему залезть в карман, и он вынет оттуда будущее человечества.
Однако мы говорим часто и подолгу, а я все еще не знаю, что же будет с нашей планетой. Как видно, будущее не может уместиться в кармане писателя.
Среди иностранцев, оккупировавших Вьетнам, с автоматическими ручками, фотоаппаратами и кинокамерами и тот мой спутник из самолета по первому путешествию. Бледное, словно высосанное бессонницей, табаком и коньяками лицо — интернациональный образ корреспондента в очень далеких странах. Поодаль он разговаривает с другими журналистами. Слов я не слышу, но меня удивляет, что при его ответах, которых я тоже не слышу, взрывается громкий смех.
На следующий день догадываюсь, что я уже попала на мушку его острот.
Оказывается, мы оба балканцы, только Дунай разделяет нас. Но Дунай ведь отсюда, из такой дали, не толще шелковой нитки. Это мой румынский коллега. Применяю к нему самый наивный и самый верный метод контакта — задаю вопросы:
— Вы бывали в Болгарии?
— Да, в Плевне. Мой дед воевал там за ее свободу, а я вкушал плоды его борьбы — пил болгарские вина.
— Значит, то, что вы приехали сюда, — наследственная черта?
— Меня послали.
— Но почему именно вас?
— Я их не спрашивал.
— Но все же как вы это себе объясняете? Наказание или поощрение?
— А как вы?
— Я захотела сама.
— Самонаграда или самопоощрение?
— Угрызения совести. Надо было ее успокоить.
— У меня хватает своих грехов, чтобы еще угрызаться за чужие.
— Но вы могли отказаться.
— Зачем? Я бывал в местах горячее этих.
— В Корее?
— В Африке.
— Но здесь другая температура огня.
— Там тоже огонь. Во время Суэцкого кризиса обстреляли пароход, на котором я находился. С тех пор на одно ухо не слышу.
— Каковы ваши впечатления от Вьетнама?
— Отель как отель. Весьма чисто для военного времени.
— А я не могу сдержать восторга. Война, а нет коррупции, нет черного рынка, проституции, хаоса, грязи…
— Как иностранцы, мы изолированы. У них тоже свои проблемы. Вы не заметили взглядов женщин на ваши модные парижские туфли?
— Конечно, жажда красоты, одежды, всего, чего нет… Но и тихая улыбка затем, гасящая эту боль.
— На заводе я встретил вьетнамца, учившегося у нас. Полушутя спросил у меня, какая теперь в Европе мода. Услышав о мини-юбках, рассиялся в улыбке. Бывает ностальгия, как таковая, к родине. А у них ностальгия ко всему остальному миру.
Сквозь его немного скептический, а может быть, трезвый взгляд, вьетнамцев вижу более живыми, нормальными, близкими. За улыбкой разглядываю грусть или даже боль и начинаю любить простой человеческой любовью.
Война убивает разноцветье и делает все однотонным, маскировочным, серым.
Женщины чуть ли не ходят за мной по улицам, любуясь моим пестрым ситцевым платьем. До сих пор маленькая Ха, перед тем как пойти в гости или в театр, копается в моем гардеробе, показывает на это платье и просит надеть его вместо вечернего, черного. Оно для нее самое красивое из всех и не потому, что пестро, а потому, что оно было ей как первая весточка далекой и мирной жизни среди серого тона военных будней.
Нужно прикинуться невидимкой, чтобы увидеть мир.
Огромная информация захлестнула человечество. Но те, кто ее собирает и обрушивает на наши головы, остаются в тени и безвестности. Сами они не являются объектом информации, они лишь ее источники.
Один из таких мой румынский коллега. Пробирается в Лаос. Спит чуть ли не вместе с питонами, поджаривается на солнце и парится в джунглях для того, чтобы сообщить миру, который без него в общем-то слеп, что лаосцы переселились в пещеры, что в пещерах же работают ткацкие фабрики и типографии, что лаосские девушки, несмотря на свои лохмотья и пещерный мрак, по-прежнему хороши.
Когда наши маршруты совпадают, я его зову «королем цифр». Каждое свое впечатление он переводит в цифры. Его вопросы начинаются со «сколько?». Его записная книжка больше похожа на бухгалтерскую. Он не верит в слова, но верит в цифры.
Если гудит американский бомбардировщик, он прикидывает:
— Летят десять школ. Или, если хотите, семь больниц, или двадцать районных кинотеатров.
— Почему?
— Потому, что этот жук стоит миллион долларов.
При выстреле ракеты он сообщает:
— Стадион на двадцать тысяч зрителей улетел в воздух.
Как только взорвется бомба, он сразу определяет ее тоннаж:
— Две богадельни.
Когда ночью робот-разведчик гудит в темноте над нашей машиной, он успокоительно говорит:
— Всего лишь десять десятиэтажных жилых блоков кружится над нашими головами.
Он считает все: рыбаков, зенитчиков, количество отнятого у людей сна и пропускает в своей бухгалтерии только самого себя. Своя персона его не интересует. Ее как бы нет. Не прав ли бонза? Этот человек забыл о себе и вполне спокоен.