Страшный суд
Шрифт:
У многих могил я стояла с опущенной головой, но не слышала такого близкого дуновения смерти.
В кучу ржавого пепла воткнуто обгоревшее крыло самолета. Как сломанное весло на могиле моряка. На крыле выбита надпись:
Предполагается, что это сорокатрехлетний полковник Нильсон, ас американского воздушного флота. Одиннадцать раз проникал он в небо Северного Вьетнама и бомбил
Летя на какое-то задание, он высмотрел своим ястребиным взглядом спрятанную в тени, полуразбитую на плохих дорогах машину. Верный правилу «обстреливай все, что движется», он отклонился от курса, пикировал, уничтожил машину с шофером вместе, но, к изумлению своему, увидел, что из полудиких кустарников и болот в его Ф-105 стреляют из ружей. Какая дерзость!
Это было в пятнадцать часов, в разгар жары. Иностранные специалисты говорят о какой-то болезни тропиконтос — род умопомрачения, которое охватывает непривыкших к тропическому климату. Симптомы ее таковы: человек раздражается, начинает скандалить по мелочам, затем лезет в драку, а затем доходит невесть до чего.
Вся американская кампания во Вьетнаме — это тропиконтос в последней стадии.
Так вот, американский летчик — предполагается, это полковник Нильсон, — обнаружив, что в его Ф-105 смеют стрелять из ружей, пикировал снова, на этот раз очень низко. Может быть, ему хотелось разглядеть лица «нахалов»?
Ополченцы с командиром во главе, низкорослым, всегда смеющимся Кинем, мне рассказывают:
— Мы залегли с пятью старыми винтовками и прицелились в голову самолета. Он едва не сорвал нам шляпы.
Представляю себе островерхие широкие шляпы из соломы в вихре воздушного потока.
Самолет упал в ту самую яму, которую он сделал перед этим, уничтожая машину.
Здесь в могиле прах летчика, смешавшийся с прахом самолета.
Воды, подожженные закатом, медленно гаснут. Лишь две-три головешки тлеют посередине болота. Моя тень, удлиняясь, падает на могилу. Нес земле смерть и умер сам.
— И я, чужестранец, пришла издалека, как и ты.
— Зачем?
— Чтобы задать один вопрос.
— Кому?
— Хотя бы твоей могиле. Теперь я не чувствую к тебе зла. С мертвым, я как бы примирилась с тобой. Скажи же, почему мы позволяем, чтобы жизнь нас разъединяла, а мирила лишь смерть?
Поднимаю взгляд. Последний уголек заката утонул в потемневшем болоте. Небо сделалось серым. Замечаю вокруг могилы небольшую апельсиновую рощицу.
— Кто ее посадил?
— Представь себе, что те самые дети, которые должны были погибнуть от твоих бомб. Апельсиновые деревца в своем росте теперь догнали детей. Зеленая роща вокруг могилы сеятеля огня и смерти. Если у тебя остался ребенок, мертвый американец, он, наверно, ростом вон с то самое высокое деревцо, ведь американцы более рослы. Вот он стоит, окруженный своими более низкими вьетнамскими сверстниками.
А мне столько же лет, сколько было тебе. Забралась в туманные джунгли, побывала в аду, преодолела предупредительность, доводящую до досады, насладилась народными песнями, озарившими изнутри одно молодое лицо, и все это было затем, чтобы я попала
Лишь дети настоящие люди.
Я хотела бы сберечь в ней детское как можно дольше, но уже опоздала, иногда она меня ошеломляет, словно маленькая старуха.
Я почувствовала себя взрослой над могилой отца, когда мне было уже немало лет, а она еще не достает до замочной скважины, а уже вглядывается в ту сторону.
Спрашивает о Ботеве, стоящем в виде карандашного наброска на моем бюро.
Показываю ей на книги, кое-как внушаю, что он был добрым.
— Почему не приходит в гости? — озадачивается она.
Как ей объяснить при помощи жестов и мимики, что он уже умер, хотя еще такой молодой и хотя Болгарию не бомбят. Закрываю глаза и руки складываю на груди.
— Спит?
Хочу изобразить ей похоронный обряд, но я не знаю, как во Вьетнаме хоронят. Они показали мне все, но только не погребение мертвых.
Наконец, она подпрыгивает от догадки и задерживает свое дыхание.
— Нет вдоха-выдоха, вдоха-выдоха…
Склоняю голову перед ее шестилетней мудростью.
В наш век совершается еще одно преступление — дети преждевременно становятся взрослыми.
Начинает светать. Со дна реки поднимается едва уловимый лимонный свет. При этом нереальном освещении вижу еще более нереальный мост — старые, рассохшиеся лодки, выстроенные в ряд. Рыбаки отдали самое дорогое — лодку, на которой зарабатывали свой скудный кусок и с которой делили невзгоды, как с домашними животными. Невдалеке торчит в адских конвульсиях позвоночник стального моста, перебитый прямым попаданием бомбы.
Силуэты девочек с тонкими фигурками и стройных юношей двигаются по лодочному мосту мелкими-мелкими шагами. За их спинами — карабины.
Какое доверие к народу — вооружить его целиком, дать малым и большим, крестьянам и рыбакам огнестрельный ствол в руки, чтобы они его направили в небо.
Их отражения переходят реку, как предрассветные тени. Наш «джип», превратившийся уже в увядший куст, кротко ждет своей очереди. Нам приходится каждый день подправлять маскировку — на жаре ветви желтеют и резко отличаются от буйной изумрудной растительности вокруг. Вместо прикрытия ветки становятся ориентиром. Неистощимый Тьен, пока мы ждем, нарубил свежей листвы. «Джип» опять зазеленел, как после освежающего дождя.
Девушки засучивают широкие шелковые штанины своих брюк до бедер и входят в воду, чтобы добраться до первой лодки. Не слышу ни одного вскрика, хотя бы и невольного, ни одного вздоха. Словно они обеззвучены.
Бессмысленная спешка и крики, свары, неуравновешенные слова и поступки, суетня были бы нетерпимы у этого мудрого народа.
Приближаюсь к ним. Они протягивают руки, дотрагиваются до меня.
Сама себя зову из будущих тяжелых минут в это утро, чтобы увидеть, сколько радости и красоты может быть даже в невзгодах, лишь было бы у тебя терпеливое сердце, чистая совесть и был бы ты вместе с честными людьми.