Страшный суд
Шрифт:
Не имея памяти, не имеешь и прошлого, а они еще хотят будущего.
Будущее — это дети, ребенок. Так говорят.
Где она, завтрашняя, семнадцатилетняя Ха? Чужая в чужой стране или чужая в своей? Или своя и в той и в другой?
Вот оно, будущее. Может быть и таким, и таким. И не от нас ли, сегодняшних, зависит оно?
От одной мысли, что она может уехать навсегда, мой завтрашний день пустеет. А как подумаю, что может остаться здесь, охватывает страх за ее завтрашний день. Бьюсь, как об стену головой,
Она мне принесла тоску дороже всех прежних радостей, вместе взятых. Меня раздирают родовые боли, словно я рожаю ее будущее. Я в ответе за состояние мира, который оставлю ей после себя. Ради нее должна защищать свое достоинство. Без нее могла бы себе молчать, тихонько сидеть, но при ней я ответственна за будущую себя.
Кто виноват, что переломилась ее судьба? Я пальцем показываю вверх, на небо, откуда летели бомбы. Но небо пусто. Воры украли ее детство и, как полагается ворам, убежали. На синем небе вырисовывается лишь моя рука.
Я шла к ней, выращенной в темноте, под землей, на скудном рисе, предоставив себя силе, толкающей и влекущей к ней. Я знала, что доберусь. Боялась лишь опоздать. Боялась, что бомба опередит меня, обгонит мое объятие. Но можно искалечить объятием, не только бомбой.
Готовлюсь стариться в одиночестве. Что не может быть отнято у меня? Только то, что я уже потеряла. И если ударит час, провожу ее с тихой улыбкой, на которые я нагляделась на лицах матерей, потерявших детей там, на ее родимой земле.
Ищу в вещах их обратную сущность, чтобы, может быть, притаиться там.
Еще раз есть возможность зайти в буддийскую пагоду. Захожу. Сам воздух Вьетнама как бы напоен этой древней и ветхой мудростью. Она в неподвижных самосозерцательных водах, в спокойной зелени рисовых зеркальных полей, где каждый стебелек тоже созерцает себя.
Пыльную усталость оставляю у входа вместе с обувью. Делаю первый шаг, что-то останавливает меня. Каменная загадка. Над тяжелой дверью вырезаны из белого камня три круга, преломляющиеся один в другом. От косого освещения углубленная резьба залита тенью, как черной тушью, что подчеркивает белизну самого узора.
Спрашиваю, что значит этот символ? Вьетнамцы независимо от того, буддисты они или коммунисты, никогда не торопятся с ответом. Ждут, чтобы создалось настроение, терпеливо настраивают ваш внутренний воспринимающий инструмент, ваш внутренний слух. Ответ упадет вовремя, как зрелый плод в открытую горсть в момент сосредоточенной жажды.
Вхожу внутрь, присмирев от своих босых бесшумных шагов.
Плиточный двор подметен до пылинки, словно само время работает пылесосом. Ступаю в древний полумрак самого храма. Благовонный дым ароматических тлеющих палочек дурманит меня. Бритоголовый бонза стоит с неподвижностью статуи, сделанной из векового потрескавшегося бамбука.
Голос его надтреснут как дерево. Он идет из глубины земли, где истлели предыдущие поколения. Он собрал весь их опыт. Он говорит:
— Каменный знак у входа обозначает:
То, что есть, не есть. То, что есть ты, не есть ты, То, что будет, не будет.— А то, что было? — мой вопрос пролепетался по-школьному перед его ровным судейским голосом.
— То, что было, то было.
Смотрю опять на круги. Три круга, преломленные в середине, вклиниваются один в другой и тем самоисключаются.
Всякий, кто входит сюда и кто выходит отсюда (а предполагается — в жизнь и из жизни), проходит через эти круги:
То, что есть, не есть. То, что есть ты, не есть ты, То, что будет, не будет.Только то, что было, — вот правда.
На плече у меня спит ребенок, значит я не должна спать.
Китайский аэропорт Наньнин — первая посадка после Вьетнама. Ха спит. Проспала расставанье с родиной. Не смею пошевелиться, чтобы не потревожить ее сон. Утро легло на мое плечо тяжестью детской головки, тяжестью страшной и теперь уж неотвратимой ответственности.
Самое трудное утро в моей жизни.
Война осталась за пределами слуха. До этого первого мирного пристанища не доносятся разрывы бомб. Здесь надо бояться только краски. Все — свежеокрашенное. Ловкие молодые китайцы карабкаются по стенам, заборам, деревьям и все красят в красный цвет. «Осторожно, окрашено!»
Несу ребенка, спящего на моем плече. Прохожу осторожно через все двери и контроли, через все иероглифы. Берегу ребенка от краски.
Чиновник с профессиональной подозрительностью долго изучает мои документы, поднимает протянутыми пальцами сонную головку, словно сломанный цветок, всматривается в меня и в нее.
— Ваш ребенок?
— Нет.
— Почему же с вами?
— Едет ко мне в гости.
— Куда везете?
— Подальше от бомб.
— Зачем?
На этот вопрос я сразу не нахожу ответа.
— Сколько ей лет?
— Шесть.
— Почему кажется меньше?
Смериваю взглядом чиновника. Он выглядит как мальчишка. Отвечаю.
— Вьетнамцы низкорослы, а дети тем более. Ну и война, недоедание, сидят в земле…
Мой голос искусственно невозмутим. Говорить бы мне всегда таким же голосом.
Чиновник уходит советоваться к начальству.
Сон наполнил ребенка как теплый сладкий напиток и сделал его вдвойне тяжелым. Самое тяжелое утро в моей жизни. Несу это утро на плече, должна протащить его сквозь игольные ушки контролей, проверок, неумолимых чиновников, сквозь непонятные иероглифы. И к тому же: «Осторожно, окрашено!»
Предстоит мне далекий путь. Ненасытно смотрю на сонное личико, стараюсь привыкнуть к его посторонним чертам, стараюсь сродниться с ним. Через глаза, через тяжесть в руках образ ребенка втаптывается в меня.