Страсти по Феофану
Шрифт:
— Я-то понимаю... Но, пойди, убеди наших медных лбов из Синода... Только о заговорах изменников и кричат. Словом, выдаю тебе тайну: нынче вечером за тобой придут гвардейцы эпарха. А тюрьма Нумеры, где в зловонных камерах отсутствуют окна, видимо, не лучшее место для проживания...
Ощутив холодок в груди, Дорифор ответил:
— Благодарен вашему преподобию за доверие... Но прошу совета: что мне делать? Как избегнуть кар?
— Думай сам. Я считал своим долгом предупредить. Скройся у друзей. Затеряйся в трущобах. Отсидись, пережди момент. А потом посмотрим.
— Может
— Нет, ни в коем случае! Списки подлежащих аресту раздаются охране. И тебя на воротах при проверке обязательно схватят.
Софиан сидел, погруженный в мысли. Наконец, кивнул:
— Хорошо, попробую. Есть одна знакомая — бывшая гулящая, а теперь — честная пирожница. У неё и спрячусь.
Киприан замахал руками:
— Ничего не желаю слышать про твоих блудниц. Ты забыл, где находишься? Это резиденция Патриарха!
Богомаз вяло улыбнулся:
— Ну, молчу, молчу. Можно мне забежать к себе и предупредить домочадцев?
— Не советую. Может быть, за домом следят. Напиши записку, я пошлю монаха, чтобы передал.
На кусочке пергамента художник вывел: «Милая Анфиса! Не пугайся и пойми правильно. Мне в ближайшие дни надлежит находиться в укромном месте. Почему — объясню потом. Фильке передай, чтобы мастерская работала как положено, пусть пока распоряжается и от моего имени. Поцелуй Гликерью. Я душой вместе с вами. Феофан». А внизу добавил: «Эту грамотку не храни, а порви и выбрось».
Поблагодарив ещё раз иеромонаха, поспешил к центру города, где в начале Месы, у Миллия (с Триумфальной аркой) находились хлебные ряды. Лавку Софьи и её нынешнего мужа он довольно быстро нашёл и, зайдя со звоном колокольчика, что висел на двери, обнаружил давнюю знакомую — располневшую раза в два, но совсем не старую и такую же хохотунью, как раньше. Волосы она по-прежнему красила в рыжий цвет и скрепляла высоко на затылке, отчего причёска походила на воронье гнездо.
— О-о, кого я вижу! — засмеялась хозяйка радостно. — Знаменитый художник собственной персоной. Что это вы за хлебом ходите сами? Отчего снизошли до нас, недостойных?
— Т-с-с! — прервал её монолог, приложив к губам палец, Софиан. — Ты не гомони. В доме есть чужие?
— Никого, даже мужа нет, он пошёл на похороны знакомого. А мальчишка-поварёнок отпросился проведать заболевшую тётку.
— Лучше не придумаешь.
— Что-нибудь случилось?
— Я прошу о помощи.
Выслушав его, Софья согласилась без колебаний — пусть живёт, сколько пожелает. Ведь она помнит всё хорошее, что Никифор с племянником сделали для неё. И готова отплатить тем же. Отвела Феофана в комнату с окнами во двор — в случае чего, убежать нетрудно, — застелила кровать, принесла еды.
Но супруг, возвратившись вечером, был, по-видимому, не особенно счастлив появлению в их жилье Дорифора. Что-то выговаривал благоверной, повышая голос (слов не разобрать, но тональность через стенки слышалась отчётливо). А спустя полчаса появилась и заплаканная пирожница с виноватым лицом: дескать, извини, но хозяин у неё законопослушный и боится укрывать человека, за которым охотятся власти. Разрешил переночевать, но не больше. Завтра живописцу придётся уйти.
Он вздохнул:
— И на том спасибо. Утром вы меня не увидите.
Женщина сказала:
— Не сердись, пожалуйста. Мне семейное счастье очень уж непросто досталось. Ты ведь помнишь. Не хочу сломать.
— Да о чём разговор! Я тебя всё равно люблю. Ты — страничка моего прошлого, как покойный дядя.
Дама перекрестилась:
— Мне с Никифором было хорошо. Лучше, чем с Фокой. Пусть земля им обоим будет пухом!
— Пусть.
2.
А зато Анфиса, получив записку от мужа, в первый момент подумала, что опять супруг в кого-то влюбился и сбежал от неё к новой пассии. Плакала навзрыд, чем перепугала одиннадцатилетнюю дочку: та никак не могла добиться от матери объяснения причины её слёз. Девочка по-прежнему припадала на правую ногу, но давно уже привыкла к своему недугу и не обращала внимания на обидное прозвище, прилепившееся к ней в квартале, — Глика-хромоножка. Добрая, приветливая росла, хорошо постигала науки, уважительно относилась к старшим, а отца так и вовсе боготворила.
— Мама, мамочка, что случилось? — теребила она родительницу.
Наконец, женщина ответила:
— На, читай! — и швырнула на стол пергамент.
Девочка старательно шевелила губами, долго разбирая неразборчивый почерк Феофана. Подняла глаза:
— Ты считаешь, жизнь его в опасности?
— Я не знаю! — закричала супруга иконописца. — Ничего не знаю! Он ведь не от мира сего. Вечно в своих фантазиях. — Вытерла платком слёзы. — Раньше меня это занимало: как же, такой талант, человек с печатью Вседержителя! А потом оказалось, что с простыми людьми жить намного легче. Ясно и понятно. Слабости понятные: выпил — побуянил — выспался и покаялся. А с твоим папашей...
У Гликерьи потемнели глаза:
— Нет, не говори: папенька у нас — лучше всех. И мудрее всех. Ведь не зря его зовут Софианом.
— Да, конечно... Но ведь я не железная! Каждый раз какие-то новости. Как понять такую записку? Скрылся ни с того ни с сего. С кем, куда?
— Время нынче трудное.
— А отец при чём? Слава Богу, не воин, не вельможа, не царедворец. От властей подальше. Нет, я думаю, тут замешана женщина.
— Маменька! — воскликнула дочка. — Как сие возможно?!
Мрачная Анфиса вздохнула:
— Ты уже большая. И должна привыкать к взрослой жизни. Иногда мужья уходят от жён. И грешат с другими на стороне.
Содрогаясь от ужаса, девочка спросила:
— Разве папенька на это способен?
— Я подозреваю. Потому и плачу.
Но когда поздно вечером в двери задубасили гвардейцы эпарха и, ворвавшись в дом, стали требовать выдачи хозяина, ситуация сразу прояснилась: всё-таки не супружеская измена, а политика. Появившийся на шум Филимон (посолидневший, возмужавший) объяснил степенно, что партнёра нет и когда будет — не известно. Не поверив, те облазили мастерскую и комнаты, перерыли чулан и погреб. Никого действительно не найдя, удалились, изрыгая проклятия и пообещав вскоре возвратиться.