Страсти по Юрию
Шрифт:
— Ну, ты заспалась! Заспалась, моя радость! Всегда говорю, что нигде так не спится, как только у близких друзей! Звонила вот только Аглашка из Генуи, я ей говорю: «У нас Варя ночует. А ты там гуляешь, дуреха!» Аж в слезы: «Держи ее и никуда не пускай! Сажусь в самолет, вылетаю!» «Э, нет, — говорю, — дорогая! Дел много! На радио ждут нас!» Рыдает, дуреха!
Варвара Сергевна чуть в обморок не упала от услышанного. Развязный, хозяйственный Ваня Вернен, приблизившись, поцеловал ее в щеку. Его поцелуй был по-братски добротен. За завтраком он деловито обсудил положение Владимировых на Западе и очень советовал, чтобы Юрий Николаевич как можно острее реагировал на российские события.
— Зачем? — от души удивилась Варвара.
— Что значит зачем? А иначе забудут. Роман писать — дело, конечно, святое. Но нам сейчас, Варенька, не до романов. От нас сейчас, Варенька, много зависит. Они, Варя, брешут, и мы, Варя,
Плотно и вкусно позавтракав, Ваня Вернен подхватил Варвару под руку и вместе с Варварой пришел на «Свободу». Там он усадил ее в полутемную кабинку и взял у нее интервью. Варвара отвечала невпопад, хотя очень старалась не ударить в грязь лицом и не опозорить Юрочку.
Во Франкфурт вернулась под вечер. У самого лифта столкнулась с Джульеттой.
— Галодная? Пряма с дароги! Пайдем, и пакушаешь! Он дома сидит, книжку пишет. Абед не варил, ему некагда была. А я рана утрам бозбаш пригатовила!
— Скажите мне честно, Джульетточка-джан, — плаксиво спросила Варвара Сергевна, с охотой поевши бозбаша. — Вот вы овдовели лет в двадцать, и что же? И как же вы жили потом? Ну, без мужа?
Джульетта строго посмотрела на Варвару сквозь очки.
— Что значит как жили? А как была жить? Асталась с тремя. Арменчику было четыре, Садэ и Татевику по палтора. Ведь я гаварила, как муж мой пагиб? В гарах он пагиб, не вернулся. Аплакали дома, а тела не видели. Вот я и асталась. Адин забалел, другой кушать папросит, а третью ташнит. Кручусь, как магу. Для себя ни минуты. Саседи мне, помню, тагда гаварят: «Паслушай, Джульетта, ты замуж иди! Красивая женщина ты, — гаварят, — зачем так живешь? Не жалеешь себя!» А я гаварю: «Мае сердце в гарах. В гарах, — гаварю. — Как без сердца любить? Теперь я детей сваих только люблю, чужого мужчину любить не смагу». И так пражила многа лет, сорак лет. Патом вдруг балеть начала. Пашла тагда к доктару и гаварю: «Зачем, — гаварю, — галава так балит? И вся так слабею савсем?» — гаварю. А доктор тагда пасматрел на меня и так гаварит: «Жить без сэксы нельзя. Всем женщинам в мире так сэкса нужна, вы мне не паверите! А то, — гаварит, — арганизм без нее, без сексы, слабеет». А я гаварю: «Не нужна мне сэксы такой, — гаварю, — мой муж, Ардаван дарагой, — гаварю, — из гор не вернулся. Пагиб он в гарах. Какая же мне теперь сэкса нужна? Кагда я вдава? — гаварю. — Зато Ардаван мой со мной, и я с ним». Вот так и ушла. Доктар мне не памог.
Варвара поцеловала Джульетту-джан в седой ее и аккуратный пробор, пошла потихоньку к себе. Юрочка, весь в сигаретном дыму, небритый, голодный, сидел за столом, стучал на машинке.
На следующий день интервью с женой писателя Юрия Владимирова передали по радио. Владимиров выслушал с неудовольствием, но Варе не стал ничего выговаривать, вздохнул только:
— Лучше держаться подальше. Ведь как Маргарита сказала соседкам? Что обе они хороши. Так и есть.
Роман его мучил. Так мучил, что по ночам, воровато оглядываясь на спящую Варвару, он подходил к холодильнику, доставал оттуда водку и быстро выпивал две-три рюмки. Ненадолго отпускало. Стоял на балконе, курил. Потом возвращался к столу. Садился. И вновь принимался стучать на машинке. Иногда ему хотелось сдаться, бросить в мусорную корзину все, что он написал, и приняться за что-нибудь простое, доступное, как детектив или пьеска. Злоба на собственную бездарность душила его. Он со страхом чувствовал, что сейчас никого не любит так сильно, как любил прежде, никто и не нужен ему. Только этот роман. Все, что произошло за два года, все, что он с таким трудом пережил: уход из семьи, новый брак, отъезд из дома, неопределенность будущего, одиночество, тоска по Арине и Кате, — все это сейчас отступило куда-то, размокло, размазалось, стало бесцветным.
Остался один Гартунг Бер. Зачем он ему? Ведь сказано в Библии: «Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся, многоветвистому дереву. Но он прошел, и вот, нет его, ищу его и не нахожу. Наблюдай за непорочным и смотри на праведного, ибо будущность такого человека есть мир».
Он был «нечестивцем», его Гартунг Бер. И он расширялся, он укоренялся, он не отпускал. За Гартунгом не было — мира. И все же его нужно было понять. Поскольку не с Гартунга ведь началось. «Волчат» заловили туда, внутрь зла, и там, внутри зла, их и бросили сразу.
«Гартунг вернулся в школу, зная, что Бога, которому он молился весь истекший год, прося Его как можно скорее соединить их с Машей, нет и никогда не было. Теперь, засыпая,
Варвара еще спала, — он помнил, что в это утро она долго спала, — когда он спустился к почтовому ящику за забытой вчера почтой. В открытую дверь подъезда вошел тот самый толстяк с букетом, которого Владимиров уже заметил однажды, несколько недель назад, когда он курил на балконе. Сейчас, встретившись глазами с Владимировым, толстяк вдруг смутился и сразу шмыгнул прямо в лифт.
Владимиров вынул из ящика кучу макулатуры, внутри которой оказалось Катино письмо.
«Мама умерла неожиданно, утром во вторник. Вскрытие показало внезапную остановку сердца, следствие обширного инфаркта. Она никогда не жаловалась на сердце, хотя я уже давно замечала, что по утрам она бывала слишком бледной. Папа, я знаю, что, несмотря на то что вы с мамой расстались, ты любил ее, и она тебя тоже любила. Я всегда чувствовала это. Тебе сейчас больно, я знаю. А мне — так, что я даже не буду писать тебе об этом. Совсем не могу быть дома одна, все время чувствую маму, а иногда чувствую, что и ты где-то рядом. Как будто вы оба по-прежнему вместе. Я не знаю, когда ты получишь это письмо, да и получишь ли, но звонить не хочу. Нет, лучше письмо.
Мне удалось договориться на кладбище и похоронить маму рядом с дедушкой и бабушкой. Сначала на меня орали, что там нету места, могилы осели и что-то еще, но за деньги можно добиться всего, и я получила разрешение. У нас выпал снег, а в пятницу, когда были похороны, ночью вдруг сильно подморозило. А только конец сентября. Отпевание было в ваганьковской церкви, в которую мама всегда заходила и ставила свечки дедушке и бабушке. В церковь пришли все мамины друзья, все, с кем она работала в больнице, много было моих подруг. Меня удивило, что добрались даже Ника с Тамарочкой. Им ведь далеко, да и Ника себя очень плохо чувствует. Мама лежала совсем молодой, казалась просто девочкой. Я ее сначала даже не узнала. Потом узнала, конечно. Я так долго, не отрываясь, смотрела на нее, что мне вдруг показалось, как будто у нее слегка шевельнулись ресницы. Знаешь, папа? Я ничего не понимаю про смерть. Считается, что, раз я врач, я должна понимать все или почти все. Иногда мне кажется, что я просто схожу с ума, до того мне нужны вы оба: мама и ты».
Дочитав письмо, Владимиров аккуратно сложил его пополам и сунул в карман пижамы. Потом он вызвал лифт, хотя возвращаться домой не собирался. Лифт, однако, приехал и раскрыл свои дверцы. Владимиров постоял, дождался, пока лифт снова уплывет наверх, и вышел на улицу. На улице было тепло, но шел листопад полным ходом, и мертвые эти прекрасные листья летели порывисто, словно хотели, чтоб люди смотрели на них, как на птиц.
Он попытался представить себе все, о чем написала Катя. Арина была похожа на девочку, когда ее отпевали в церкви. А когда он первый раз увидел ее, она и была девочкой. В ноздри ему ударил снежный запах зимы, запах свежего льда, и тут же из темноты вылепилась девочка в синей безрукавке, которая никак не могла затянуть шнурки на ботинках, сидя на корточках возле самого фонаря. Вспоминать об этом было не так больно, как представлять себе Арину в гробу, и казалось, что Владимиров вспоминает не себя и не ее, а каких-то почти незнакомых людей, которые так и остались на льду. Пришли на каток и живут там под музыку. Он даже мысленно дотронулся ладонью до запорошенного снегом ботинка этой девочки и тут же почувствовал холод конька, тепло ее тонкой ноги и этот совсем удивительный запах: ее больших, мокрых, распаренных варежек.
Но тут вдруг ударила боль такой силы, что он, замерев посреди тротуара, схватился за сердце. Болело не сердце, а где-то внутри, совсем глубоко в животе, и тошнило так сильно, что он начал шарить глазами вокруг, не зная, куда бы пристроиться так, чтоб люди не видели, как его вырвет. Она умерла. Вот и все. Дойдя до конца Винерштрассе, он повернул обратно и через пятнадцать минут вновь оказался у подъезда своего дома. Варвара с расширенными страхом глазами открыла ему дверь.
— Письмо вот от Кати, — сказал Владимиров, нажимая рукою на письмо в кармане. — Арина скончалась.