Страстная неделя
Шрифт:
В 1815 году утро страстного четверга занялось под знаком суда и гнева божия. Из Дьеппа, где господин де Кастри напрасно собирал уже ненужные корабли, налетел ураган, он пронёсся над Сен-Валери, звонким от крика чаек, и Абвилем, откуда ещё затемно выехала королевская гвардия, прошумел над долиной Соммы и глинобитной хижиной под соломенной кровлей, где этой ночью пришёл в себя Марк-Антуан д'Обиньи, как раз когда Элуа Карон собрался идти за повитухой, ветер домчался до границы, которую только что миновал мрачного вида всадник; судя по изодранному мундиру и необычной рваной шубе из старой овчины с вылезающим из всех дыр грязным мехом, он возвращался из русского плена. Деревья гнутся чуть не до земли, крыши трещат, ветер кружит листья и сломанные ветки, облака такие же рваные, как тулуп всадника, однако солнце не может пробиться сквозь них. По лугам мечется испуганное стадо, ищет, где бы укрыться.
В церквах старухи в чёрных платках распростёрлись ниц. В Лилле господин де Блакас д'Оп озабочен одним: конфисковать «Монитер», где напечатан состав императорского правительства. А на почтовой
— Да закройте же наконец эти чёртовы двери!
Порыв ветра разбросал по всей комнате купчие и акты гражданского состояния.
Продрогший до костей верховой, перебравшийся через границу неподалёку от Армантьера, вошёл в харчевню. На него смотрят с подозрением — что это за оборванец в облезлой шубе, лоснящейся от грязи, дырявой, с клочьями меха, торчащими из прорех?
Только убедившись, что у него хватит чем заплатить, ему подали есть. Человек неопределённого возраста, измождённый, давно не бритый, обросший чёрной с проседью щетиной, отчего он кажется ещё мрачнее… Он возвращается, возвращается во Францию, когда другие оттуда бегут. Он не знает, не понимает того, что здесь происходит. Чего только не наслышался он по пути в бельгийских городах! Ему — капитану Симону Ришару — все кажется возможным. И все ему безразлично. О падении Наполеона он узнал с опозданием на несколько месяцев. А вот теперь говорят, что император вернулся, а король неизвестно где, спасается бегством.
Симон не расспрашивал. Для него важно одно: растянуть наличные деньги, получить чашку горячего бульона и кусок хлеба.
Этот рослый и сумрачный мужчина в лохмотьях сидит в седле так, словно под ним не разбитая рабочая кляча, за которую он заплатил в Пруссии своим трудом, а породистый конь; не замечая взглядов встречных, проехал он просёлочными дорогами чуть не пол-Европы, стремясь к единственной ещё возможной для него участи: к дому на Сомме, который принадлежал его семье; там его, ещё ребёнка, обучал фехтованию Селест де Дюрфор, который был старше его на семь лет, а в Вильне он, Симон, так жестоко отвернулся от Селеста. тогда, в свалке, среди полумёртвых людей… и неизвестно ещё, признают ли в нем… в таком, каков он сейчас, с бумагами на имя какого-то Симона Ришара, признают ли в нем крестьяне своего молодого сеньора, того Оливье, что играл с ними ещё тогда, до Революции. Что сталось с ними — с его сверстниками, теперь, как и он, уже взрослыми, прошедшими долгий жизненный путь… потому что в тридцать шесть лет ты уже подходишь к концу своего жизненного пути, раз жизнь твоя прошла через тебя всеми своими тридцатью шестью годами. Когда же он, Оливье, покинул высший свет… двор императора, Компьен и все то, о чем он не позволяет себе вспоминать… десять лет, нет, чуть больше, чем десять лет назад… В двадцать шесть лет он уже занимал в Империи высокий пост. В ту пору в тридцать лет можно было стать генералом… Но в армию он вступил так, как принимают постриг, под именем Симона Ришара, простым солдатом, все имущество которого — патронная сумка да трубка. Да, как принимают постриг. Есть такие счастливые люди, что верят в бога. Они вступают в монашеский орден, выбривают тонзуру, носят сутану. Оливье очень хотелось бы верить в бога. Он даже попытался внушить себе, что верит. Но очень уж смешной вид, если посмотришься в зеркало… Итак — армия. Муштра. Унизительная дисциплина. Если бы это зависело только от него, он так и остался бы простым солдатом, терпел бы измывательства. Но, на беду, на каждом этапе встречались люди, которые догадывались, что здесь не все ладно. То капрал, то сержант… А так как он устремлялся навстречу опасностям, так как во время этих безумных войн его отчаянная смелость не раз расценивалась как беззаветная отвага, а желание умереть — как героизм, то он получил крест, вернее, крест получил Симон Ришар; в 1810 году его произвели в офицеры, в поручики егерского полка. И уже гусарским капитаном, после восьми лет походной жизни он попал в Вильне в плен к русским.
Два раза он был узнан. В Испании — младшим братом при случайной встрече (Филипп был тогда уже полковником). В Вильне-Селестом. И два раза ему удалось скрыться, снова сгинуть. В последний раз это было нетрудно: взяли в плен. Под конвоем угнали на край света, в Азию. Мостил там дороги. В дождь и вьюгу… Надзиратель с кнутом, еда такая, что в рот не возьмёшь, каторжная работа — за два года состаришься на двадцать. И там у него была женщина, несчастная крепостная, он просто сошёлся с ней. Ничего не поделаешь, мужчина всегда остаётся мужчиной. И вот постепенно, мало-помалу, по мере того как падала разделяющая их завеса языка, свершалось чудо — эта Дуняша стала для него человеческим существом, вошла в его жизнь. Он её не любил. И не притворялся, что любит. Разве он мог ещё любить? Но он уважал её. Да. Он уважал эту солдатскую девку с Ишимской каторги, которая привязалась к
Около десяти утра Симон Ришар добрался до Лилля. Ветер все ещё дул так, что быка с ног валило.
Путник смотрел на необыкновенную панораму первого французского города, куда он добрался после долгих лет изгнания.
Если бы не краски, то отсюда, то есть с дороги, ведущей к воротам св. Магдалины, этот город мог бы сойти за тосканский, плоский, ощетинившийся церквами и памятниками, опоясанный затейливой цепью редутов и бастионов, он растянулся вдоль всего крепостного вала и рва, где поблёскивала вода. Справа от Симона был приход св. Магдалины с собором и зданиями в итальянском вкусе, с высоким амбаром для зёрна под двухцветной крышей, выложенной черепицей в шахматном порядке; дальше — квартал св. Андрея с церковью его имени: а налево в громаде св. Петра и высокой квадратной башне св. Екатерины чувствовалась фламандская суровость. Город простирался далеко на восток, он был виден до самых Фивских ворот. Своеобразие пейзажу придавали воздвигнутые Вобаном перед городскими стенами гласисы крепостного вала — каменные сооружения, своей структурой повторявшие греческий орнамент. Город со всех сторон обступила скучная плоская равнина, прорезанная дорогами, ведущими к городским воротам: казалось, что вокруг раскинулись не вспаханные поля с бороздами, проложенными во всевозможных направлениях, а огромное бархатное покрывало, сшитое из лоскутов с ворсом, горчащим в разные стороны. На стене стоял часовой, ворота св. Магдалины были заперты. Симон попробовал окликнуть часового. объяснить ему. Тот махнул ружьём: иди, мол. своей дорогой. Что делать? Почему нельзя в Лилль? К счастью, крестьянин, шагавший по дороге за тележкой, запряжённой осликом, объяснил, что ворота бывают открыты по очереди и что часовой махнул в сторону тех, что открыты сейчас. — восточных.
Симон отправился за крестьянином, тот был не из разговорчивых и ограничился сообщением, что в городе король, потому и приняты такие полицейские меры. Король? Чего ради он здесь?
Не пропустили их и через Гентские ворота, и пришлось продолжать свой путь, сокращая дорогу, срезая, чтобы не давать крюку, полями: так они наконец добрались до ворот св. Маврикия, которые оказались открытыми. Крестьянина пропустили сразу: его, верно, знали. А вот Симон показался часовому подозрительным: странная одежда, нелепая шапка. Пока проверяли его документы, он слез с лошади. Ветер, крутя, гнал мимо развёрнутую газету. Это была не конфискованная газета, не «Монитор».
Неважно — Симон подобрал её и прочитал сообщения без особого интереса. За исключением одного: граф Лазар Карно назначен министром внутренних дел. «Вот как, оказывается, он уже граф…» — подумал Симон. Ему возвратили документы.
Ураган все ещё бушует среди охваченных пожаром деревень, проносится над опустевшими полями, над дорогами, где вязнут в грязи люди, лошади, экипажи. Над Дулланом, Бетюном, Сен-Полем и Эденом. Все, что может быть сорвано, — сорвано, все летит — юбки, черепицы, дым. Ветер рыщет, отыскивая все плохо законопаченные отверстия в домах, все щёлочки в человеческой жизни, проникает во все тайны сердца, выведывает все сокровенные мысли. Кажется, что пришёл конец света, с такой силой обрушивается на землю вечер. Солдаты, направляющиеся на север, не могут думать ни о чем другом — только о резком холодном ветре, который пронизывает до костей, подхватывает. оглушает, валит с ног. Все мысли, все мучительные вопросы выдул закрутивший их ураган. Разметал все слова — Император, Король, Родина. Им кажется, будто ветер несёт их по стране, которую они совсем не знают, мимо чужого, таинственного. непонятного народа, который глядит на них из окон, мимо наглухо запертых домов, запертых неизвестно от чего-то ли от непогоды, то ли от них. Армия… да разве они все ещё армия?
Армия должна быть чьей-то. Они уже не армия того народа, который покидают. Они ничего больше не защищают, они защищают себя от ветра, ветер забирается под одежду, продувает насквозь, гуляет, как сквозняк в лестничной клетке… уже с рассвета. Ещё до рассвета.
Ещё до рассвета начал терзаться сомнениями, упрекать себя в легкомыслии Тони де Рейзе, написавший из Бовэ своей супруге. чтобы она прислала ему все золото, которое сможет достать.
Куда попадёт это золото? Как он получит его? А ведь Амели лишит последнего себя… детей… Покинув Абвиль, они долго месили грязь на дороге, пропускали переформированные части.
Роте герцога Граммона было поручено прикрывать арьергард.
Надо было видеть эту толкотню в чуть брезжущем свете: доверху нагруженные кареты, штатские и военные вперемешку, слуги, ведущие лошадей, экипажи принцев, а ветер рвёт одежду, дождь сечёт лицо… Непонятные остановки, вопросы, люди в смятении, с безумным страхом оглядываются назад, им уже мерещится, что проскакавшие мимо, обдав их грязью, кавалеристы — солдаты Эксельманса. Три утомительных дня и четыре бессонных ночи, а тут ещё страх, который все возрастает, сводит с ума, не даёт закрыть глаза, расстраивает нервы. Когда продвигались вдоль леса и кто-то сказал, что это лес Кресси, это название вдруг облетело гвардейцев, призрак Столетней войны придавил их своей мрачной тенью. Они проходят по местам прежних боев, исторических поражений, им чудится, что они ступают по костям, по разбитым панцирям, по славным трупам прошлого — праху королевской Франции, — по трупам предков этих, теперешних, гренадеров и мушкетёров, наёмников и принцев, по всему, что огромной тенью окружило короля-подагрика, удирающего неведомо куда.