Страстная неделя
Шрифт:
Может быть, потому, что я отдаю себе сейчас отчёт, как мало уже мне отпущено настоящего, я напряг все силы, всю волю и, заставляя моих близких сокрушённо качать головой, безрассудно положил бездну непомерного труда на то, чтобы повернуть все прошлое к будущему.
Сейчас я тот пожилой человек в Тесном переулке в Бетюне, где в окошко виднеется только краешек пасмурного неба, когда угасает свет дня — дня или жизни? Я тот человек, в чьё монотонное бытие ворвался неожиданный недуг — правда, неожиданный только для других, ибо собственное сердце по-настоящему знаешь только сам и даже врачи своими приборами улавливают одни обманчивые симптомы, — я тот человек, который, ворочаясь через силу в постели, устремлённым вдаль взглядом пытается прозреть будущее…
Будущее — это продолжение его самого, эстафета его мысли, переданная другим, преображённая жизненная энергия его тела, зажжённый в других свет, завещанный другим пыл. В мечтах своих человек не умирает никогда, человек все может понять, все постигнуть, кроме небытия, и, пока в надвигающемся на него мраке мерцает крохотный огонёк, проблеск сознания, именно в тот миг, когда, как вы думаете, он оглядывается на прошлое, он на
Юность… подрастающие поколения, в которых для тебя заключена надежда мира. Их, как и тебя, будут обманывать, осмеивать, подвергать искушениям, что ж, неважно. Они — это жизнь, это возрождение, пусть же они смеются даже над тобой — во имя жизни, — смеются над тем, что было твоей, только твоей жизнью. Их смех мстит за твои срывы, неудачи, ошибки.
Юность — это твоё торжество, старик… старик из Тесного переулка в Бетюне, где спускается тьма.
Да, в подрастающих поколениях заключена надежда мира. И твой стекленеющий взор видит уже не тебя, не прошлое, уходящее в прошлое, а твоего сына, твоих сыновей, будущее. Раз и навсегда отбрось лживые легенды, утверждающие, будто прадед выше правнука. Здесь, в Бетюне, на смертном одре, какой внутренний свет загорается в тебе? Ведь не сияние же на лицах выродившихся отпрысков Революции и Империи способно осветить комнату, где становится все темней и темней? Нет, окно твоей души озарено иным светом, светом новых поколений, которые возносят тебя выше, чем дошёл ты сам. Ты отказываешься произнести над ними приговор, какой тебе навязывают. Ты видишь в твоём сыне, в твоих сыновьях самого себя — возросшим, достигшим новых светил. Попытайся же проследить путь, который предстоит им пройти. Не слушай философов и историков следующего за тобой века, исполненных презрения и высокомерной жалости к поколению, которое идёт тебе на смену, ибо им непонятна преемственность усилий и непонятно самопожертвование, для них величие — в шуме и громе, хотя бы то был гром пушек.
Вот они, твои сыновья, сыновья человека девяносто третьего года. Прочь тех, кто настолько низок душой, что судит их по результатам, по законам мошны, по дебету и кредиту, кто с высоты своего величия посмеивается над нескончаемыми заговорами, в которых пройдёт вся их жизнь, увянет молодость, а многие на этом даже сложат головы. Долго они будут бросаться в авантюры, заведомо безнадёжные в глазах Истории. Однако же сами они настолько беззаветно уверуют в эти авантюры, что не задумаются поставить на карту и молодость, и покой преклонных лет. После сопровождавшей возвращение принцев бойни, почище всякого Террора, каждый год будет приносить обильную жатву героизма и пролитой крови. Тут-то и сбудется пророчество майора — в самом деле, как только Наполеон был побеждён, народ завладел им, преобразил его на свой лад, он стал тем, каким сделал его народ, уже не зятем австрийского императора, он существует милостью той самой черни, чьим пленником боялся стать, и лишь благодаря ей слывёт пленником королей, у которых поспешил перенять придворный церемониал. Если он кумир отставного вояки, если им божится старый ветеран, если его лубочный портрет висит в крестьянской хибарке, если о нем песенка Беранже на устах бунтаря, так ведь это потому, что заговорщики по всей Франции, от Гренобля до Ла-Рошели, от Тулона до Лилля, до Парижа, — это именно республиканцы, выходцы из народа; они идут на смерть ради героического поступка, лишённые всякой поддержки, без банковских субсидий, преданные высокопоставленными лицами, которые прикидывались их союзниками, и заговоры их порождены уже не интригами, а возмущением снизу. О патриоты 1816 года! Толлерон, который кладёт руку на плаху посреди Гревской площади и говорит палачу: «Рубите эту руку — она защищала отчизну!» Один из его товарищей по несчастью — дубильщик, другой — учитель чистописания. И если можно сомневаться в целях, которые в тот же год преследовал в Изере Жан-Поль Дидье, то его юный сообщник Морис Миар, пятнадцатилетний портновский подмастерье из Ла-Мюра, 15 мая погиб на площади Гренобля за свободу. А в следующем году Дебан, писарь того самого 2-го пехотного полка, в котором служил майор Дежорж и после Лейпцига — Фред, так вот Дебан, получивший крест из рук Наполеона, сгибает и проглатывает его на Гренельском плацу под наведёнными ружьями, лишь бы не расстаться с ним, и умирает двадцати четырех лет от роду вместе со своим товарищем Шайе, которому минуло двадцать два. Когда Фредерик Дежорж-младший приезжает в Париж в 1818 году поступать в Школу правоведения, студенты-правоведы уже не похожи на волонтёров 1815 года. Только в этот год, стараниями Ришелье, иноземные армии ушли с французской территории. А уже в 1819 году твой сын, дорогой майор, попадёт в тюрьму за брошюру, озаглавленную: «Что надо делать, или Что нам грозит». И в это же время его соученики потребуют возвращения своего профессора господина Баву, временно отстранённого начальством от должности, и против них пустят в ход штыки. Указом свыше школу закроют. В тот же год народ пошлёт цареубийцу — аббата Грегуара — в Палату депутатов, а король отменит его избрание! На следующий год Фредерик будет стоять у решётки Тюильри, когда его однокашника, двадцатитрехлетнего студента, в канун праздника Тела господня убьют высланные навстречу солдаты. Назавтра он присоединится к тем шести тысячам студентов, которые отправятся на штурм дворца, вооружённые тростями. На другой день он вместе с четырьмя тысячами молодых людей, одетых в траур, пойдёт провожать прах товарища. В тот же вечер произойдут волнения на площади Людовика XV, на улице Риволи и вплоть до Сен-Антуанского предместья. Через день Фредерик примкнёт к тем, кто выйдет на улицы между воротами Сен-Дени и воротами Сен-Мартен с криками «Да здравствует Республика!». При этом один будет убит и пятьдесят ранено. В 1821 году для усмирения студентов-правоведов
Приспела пора заговоров, и 1822 год открывает трагическую эпопею этого поколения: год бунтов, дуэлей, комплотов и казней… год восстаний в Туаре и Сомюре, когда был расстрелян генерал Бёртон, когда четыре сержанта из Ла-Рошели взошли на эшафот, несмотря на попытки карбонариев отбить их по пути и подкупить накануне казни коменданта тюрьмы Бисетр. Деньги на это среди прочих дали полковник Фавье, Орас Вернэ и его друг Теодор Жерико. Снова бунтуют в Школе правоведения, приходится закрыть Медицинский факультет… Такова была эта молодёжь… Какими романтическими слепцами были те же Стендаль или Мюссе, утверждавшие, будто эта молодёжь ни во что не верила, будто она умела только пить, курить, развращать девушек и стричь купоны! Чем она была ниже воинов Империи или кондотьеров Ренессанса? Ведь шла она на подвиг без оглядки, без расчёта на личную выгоду, без уверенности в победе. Да, ты прав, старик, сыновья солдат Второго года не посрамили своих отцов.
Среди них были не одни лишь щёголи с Гентского бульвара.
Майор Дежорж спит, только не похоже это на мирный сон, слишком тяжело он дышит и весь покрыт липким потом, и вдруг начинает ловить ртом воздух, а потом подозрительно затихает. Ну же, приободрись, постарайся заглянуть вперёд, смотри…
Вот сын твой, которым ты гордишься, которого, как и тебя, зовут Фредерик, отправился в Испанию, где республиканцы свергли королей. Разве можно было обойтись тут, на этой границе, без французов, когда парижские Бурбоны решили удушить свободу по ту сторону Пиренеев и армия, наша армия, в которой не вполне изгладилось воспоминание о Вальми, послана против Риего? Сколько их прошло вместе с Фавье от Сан-Себастьяна до Ируна? Не больше полутораста человек, но все они в прошлом участники того или иного заговора, как, например, юный Делон, однокашник Виктора Гюго, приговорённый к смерти по Сомюрскому делу, или Гошар, Помба и Коссен… И, когда армия подступает к Бидасоа, они кричат ей: «Солдаты, куда вы идёте? Неужто в этой молодой армии, под этим подлым знаменем шагают сыновья победителей при Маренго и Аустерлице? В авангарде у вас капуцины и воры, вас ведут эмигранты и предатели; в арьергарде шагают австрийцы. Вы убиваете свободу, которую отцы ваши утвердили ценою собственной крови, вы восстанавливаете во Франции изуверство и тиранию… То, что у вас зовётся «честью» и «дисциплиной», на самом деле преследует гнусную цель растления и унижения нации…» Что могли поделать полтораста человек? Пушки, подвезённые из Франции, в упор расстреливали их. Честь и слава вам, первые защитники нового принципа, принципа солидарности народов, юные герои, о вас ничего не сказано в школьных учебниках, вас, чьи имена будут начисто забыты, но здесь, на Па-де-Беоби, вы положили начало той французской традиции, которая завоюет весь мир! Спасибо вам за то, что вы во имя Аустерлица стёрли с французского народа позор испанской кампании, это преступление Наполеона, пятно на нашем знамени!
Попытайся же, старик, хоть ты и задыхаешься, и стонешь, и тщетно стараешься поднять веки, скрывающие уже незрячий взор, попытайся проследить путь твоего сына — вот он в Лондоне, на Денмарк-стрит, тесной улочке квартала Сохо, где ютится гонимая Франция. Твой Фредерик был заочно приговорён к смерти. Видишь его в среде изгнанников. Вот он беседует с Фавье, который здесь проездом, с генералом Лаллеманом, отправляющимся в Америку, чья жена в 1815 году скрывалась во флигеле у Жерико. Вокруг него те, что уцелели после восстания в Туаре и Сомюре и после Ларошельского, после Тулонского, Бельфорского заговоров, среди прочих здесь и Мартен-Майфер, который в 1834 году примет участие в восстании лионских ткачей… Да, это твой сын, тот самый, что сменил лицей на армию, узнав о поражении при Лейпциге. А кто этот двадцатилетний юноша, который в один прекрасный день 1825 года переступил порог дома в Сохо и очутился в самой гуще эмигрантов?
Вглядись внимательнее, неужто не узнаешь? Но ведь это твой меньшой, Жан, которого ты послал спать, когда у него слипались глазки: он приехал повидаться с братом, а завтра он, второй твой сын, последует примеру старшего. Но тебе достаточно проследить путь одного только Фредерика: вот он, рискуя головой, вернулся во Францию и прячется у Армана Карреля… постой, кругом все бурлит, готовится что-то грандиозное, слышишь, как грохочут по улицам повозки, как при свете факелов уносят убитых. Это Париж, это баррикады, и Фредерик с оружием в руках, в крови и пыли стоит во весь рост на баррикаде на улице Роган и ждёт, по его словам, того, ради чего пошёл на смерть, — чтобы «сама нация создала своё национальное правительство»…
Неужели борцы Трех Славных Дней менее велики оттого, что их победу свели на нет? И хотя настало царство роберов макеров, твой сын неуклонно продолжал идти путём республиканца. Двадцать девять раз его при Луи-Филиппе привлекали к суду в Аррасе, который он избрал себе ареной борьбы. В ту пору в мире происходят перемены — и, быть может, там, где этого отнюдь не ожидали. В ту пору впервые в мире во французском городе Лионе поднимается рабочее знамя…
Ох, нелегко тебе, бедняга, с последними вздохами, последними угасающими искрами сознания прослеживать путь сына, а может, и лучше, что дальнейшее, самая трагедия, ускользает от тебя. Так спи же, а если это не сон… Я за тебя досмотрю участь твоего сына.
Самая трагедия. В одиночку переделать мир нельзя. Все силы, навалившиеся на рычаг, должны быть одновременно пущены в ход, чтобы разом встряхнуть старый общественный строй и опрокинуть его навсегда… Из Арраса Фредерик завязал сношения с одним политическим заключённым. Этот молодой человек покорил его своим республиканским пылом. И внушил к себе особое доверие тем, что он узник. Фредерик предоставил в его распоряжение столбцы газеты, которую основал в Аррасе. Как же, ведь этот узник сражался в Италии плечом к плечу с карбонариями! Сидя в Гамской крепости, он, сын королевы Гортензии, носящий имя Наполеона, в глазах Фредерика стал тем, чем его сделал народ, да ведь и сам он, Луи Бонапарт, щеголял социалистическими идеями и ратовал за права рабочих.