Страстная неделя
Шрифт:
Ничто не шевелилось вокруг Бетюна. Ничто.
Впрочем, откуда-то подъехал фургон. У передовых постов возница долго препирался с часовыми, пока наконец не спустили подъёмный мост. Это привезли из окрестных деревень съестные припасы, и, рискуя пустить спрятанного под брезентом лазутчика, нельзя было, даже в столь поздний час, не принять фуры с такой кладью. Но в тот миг, когда мост опустили, на него вбежали семь человек пеших. Можно ли сказать, что они силой прорвались в ворота? Часовые на постах, те самые, которые совсем недавно намеревались поиграть в карты, пальцем не пошевелили, чтобы преградить им путь, а пять-шесть офицеров королевской гвардии, очутившиеся тут же, сами, видимо, собирались воспользоваться замешательством. Должно быть, они давно поджидали возможности улизнуть. Видя, что они колеблются, часовой обратился к ним: «Ну, вы-то, господа, не
— Приказ приказом, но как мои четверо караульных справятся с вами…
Итак, при желании выбраться из города было легче лёгкого.
Теодор и сам готов был уехать, ничего не захватив с собой, даже Трика. Но он не мог уехать из—за того, что происходило в Тесном переулке. Он вернулся туда. Сперва он думал пройти ещё дальше, до Аррасских ворот, и повидать господина де Пра. Не знаю. что его удержало. Вероятно, не хотелось быть навязчивым. Между тем здесь, в Бетюне, это был сейчас единственный человек, с кем можно поговорить о живописи, об Италии.
Обе женщины по-прежнему сидели в спальне. Казалось, они с тех пор не пошевелились, хотя Катрин успела уложить младшего братца. Войдя, Теодор взял её руку, но сейчас этот жест был лишён того смысла, который он мог бы вложить в него вчера.
Девушка сказала вполголоса: «Кончается…» В комнате не было ни священника, ни образов, на кровати не видно было распятия.
Это показалось Теодору естественным, вернее, естественным с его, Теодора, точки зрения. Но он был поражён тем, что и женщины относятся к этому так же. Значит, существуют люди, которые не нуждаются в боге. пусть даже как в чем-то условном, как в своего рода отвлечении перед лицом смерти. Полное отсутствие потребности в религиозном самообмане в последний час показывает, насколько после Революции оскудела в стране вера.
— Позовите меня… — сказал он мадемуазель Дежорж, ушёл к себе в комнату и уселся на кровать светлого дуба с зелёными саржевыми занавесками и стёганым одеялом в букетах. То, что за стеной умирал человек, удивительным образом гармонировало с последним днём страстной недели, с пасхальной заутреней неверующего. Теодор подумал о том, что доставленное из Парижа письмо от сына было как бы завершающим аккордом той жизни, которой старик жил до сих пор, до получения письма, как в театре актёр ждёт сценического эффекта, ведущего к развязке.
Он думал о том, что долговязый малый, в числе семи волонтёров на его глазах бежавший в Бельгию, был не кто иной, как Поль Руайе-Коллар, вчерашний оратор. Значит, Бетюн оказался водоразделом между людьми, собранными здесь по прихоти судьбы: одни стремились к границе, другие — во Францию, третьи — в небытие. И вдруг он ощутил в себе не изведанную дотоле жажду узнать, что будет после? После чего? Право же, глупое желание!
Может, и так, но что поделать, если оно есть. Если неудержимо тянет увидеть следующую страницу, завтрашний день. Заглянуть… узнать… понять… постичь причины того, что сейчас ещё необъяснимо, вложить в происходящее новый логический смысл, сказать себе, ага, вот почему такой-то мужчина, такая-то женщина, такие-то люди очутились здесь, казалось, это просто случайность, курьёз, ничтожные события, завязавшиеся в сложный узел, совсем как сочиняется повесть. Мы явились в Бетюн так, будто над городом вытряхнули огромный мешок и оттуда посыпались самые разнородные человеческие экземпляры — Монкор, Ламартин, Удето, и генералы, и длинный как жердь Руайе-Коллар…
Поначалу был полный беспорядок, а потом вышло так, как бывает: проснётся утром человек, подымет с подушки взлохмаченную голову, проведёт гребнем, волосы лягут одни сюда, одни туда — и получится пробор. Знать бы, что будет дальше… И жизнь перед Теодором представала в этот вечер, как перед художником — натянутый на раму холст: писать — значит осмысливать. А заодно и жить.
Сидя здесь наедине с самим собой, он признавался себе в том, в чем до сих пор не отдавал отчёта: что ему неудержимо хочется жить, все равно, есть ли ради чего или нет. Он дошёл до того внутреннего рубежа, когда надо сделать выбор: либо перешагнуть рубеж и очутиться по ту сторону, за бортом жизни, либо вернуться к ней, окунуться в неё, и ему вдруг страстно захотелось действовать, творить. Хорошо бы встретиться с великим Давидом, почтительно побеседовать об искусстве,
Надо, чтобы все это преломилось через сознание, через искусство… Надо переосмыслить все это. Париж уже не будет для него городом, где просто скачешь верхом. И жизнь предстанет в ином свете: мужчины и женщины, мимо которых он проходил, не глядя, не обращая внимания, отныне займут совсем другое место, ничто не ускользнёт от критики, чьим мерилом является человек.
Он пойдёт в мастерскую к Орасу и совсем по-иному будет обсуждать с ним прежние вопросы, теперь Орас и его искусство станут ему, Теодору, куда ближе и важнее, потому что Орас Вернэ — это живая связь с миром, таящимся в тени, без которого отныне жизнь потеряет для него смысл. Орас, Новые Афины… не те персонажи, с которыми сталкиваешься в квартале Лоретт, не кавалеры и дамы, выходящие из экипажей перед особняками вельмож королевского или императорского двора, а те, кому нечего терять, кто не может переметнуться на ту или другую сторону, те, что всегда будут жертвами, беззаветно отдавая свою жизнь, и так дающуюся им нелегко, путники, замечтавшиеся на придорожном камне, те, что везут тачки из каменоломни в обжиговую печь, чистят скребницей лошадей, на которых ездят другие, носят воду, в которой купаются другие, те. у кого ребятишки всегда без присмотра, бегают куда не надо и попадают под колёса экипажей, те, что гибнут на войне или срываются с крыш, те, что при любом государственном строе живут бог весть как, но непременно плохо, в тесноте, вечно нуждаясь и надеясь избыть свою нужду…
И снова перед ним встают Новые Афины, кабачки, кукольник с марионетками, разбросанные домики, куры и кролики во дворах, палисадники, которые возделывают вечером, возвратясь с работы, густая аллея, а за ней павильон в виде греческого храма… Он подумал, что, вернувшись, может статься, поймёт, почему нужно, непременно нужно было, чтобы до отъезда он встретил под сводом ворот на улице Мартир Каролину Лаллеман, женщину, которая точно пушинка лежала в его объятиях.
Он долго сидел и думал в ожидании, когда его позовут. Свеча вся истаяла, догорела и, чадя, погасла — он не стал зажигать новую. Но вдруг в мёртвой тишине удручённого города раздался громкий и радостный перезвон. Настала полночь, колокола возвратились из Рима, и, как только в пасхальную заутреню отзвучало Gloria, во всех церквах, под благовест перекликающихся колоколов, стали снимать покровы со статуй и образов в жажде приблизить воскресение из мёртвых, не дожидаясь рассвета, когда Мария Магдалина и другая Мария пришли ко гробу.
Весь христианский мир уже в полночь отрешается от мучительного и долгого безмолвия, начавшегося с вечера страстного четверга. Колокола благовестят, жизнь возобновляется.
Я вложу новый смысл в древнюю легенду: не ангел господень сошёл с небес, отчего сделалось великое землетрясение, отвалил камень и сидел на нем. Нет, тот, кто подобен вспышке молнии и чья одежда отнюдь не бела как снег, — се Человек, и пусть все, подъявшие меч, смотрят на него и трепещут! Человек воскрес, стерегущие его убежали, жизнь возобновляется, повседневная жизнь, где чудеса творятся без чьей-либо помощи, звон ножа о стакан звучит как хвалебное песнопение, а женской руке достаточно отодвинуть занавеску, чтобы был свет, и маленькие скрипачи бродят по сельским дорогам, срывая тутовые ягоды с живых изгородей.
Дверь открылась, на пороге появилась Катрин. Она не отирала слез и только промолвила:
— Войдите, он кончился…
Робер Дьёдонне, которому полковник Симоно присвоил в Дуллане чин капитана, сделал со своим эскадроном дневной привал в пригороде Сен-Поля. Ружья составили в козлы, лошадей привязали к деревьям и обступили походную кухню. После ливня тускло светило солнце. Робер болтал с Рикэ и Буваром, когда рядовой Лангле пришёл доложить, что задержан при попытке свернуть на просёлок какой-то штатский, он выдаёт себя за возчика и говорит, что держит путь на Дуллан. Однако лошадь у него не ломовая, а сам он похож на возчика, как я на турецкого султана… Робер пошёл выяснить, в чем дело. Лангле полагал, что это офицер королевской гвардии, сбежавший из Бетюна.