Страстная неделя
Шрифт:
В последних её словах прозвучала такая горечь, что Теодор сразу забыл свой насмешливый тон, принятый с начала разговора.
Он мягко спросил:
— А вам очень хотелось бы поехать в Италию?
Она молчала, отвернувшись, потупив глаза. Может быть, она даже плакала — попробуй разгляди при этом огарке.
— Вы, вы всегда уезжаете, — сказала она. — Сегодня здесь, завтра там. Вы только подумайте, Париж, один Париж чего стоит… говорят, он такой красивый, такой огромный! Неужели и в Париже я никогда не побываю? Очень уж он далеко.
— Подумаешь, далеко, — отозвался он. — Мы ещё сегодня ночью были в Париже. А на дилижансе…
— До Парижа целых восемнадцать лье. Вы знаете, как дорого в дилижансе берут? А потом, что я там буду делать? Если
— Как же так? Неужели совсем ничего на свете не видели?
Кроме Бовэ?
— Ох, нет! Во всех окрестных местах я была. Я люблю ходить. Как-то раз даже до Сен-Жермен добралась… А когда папа ещё был жив, он меня однажды на экипаже в Клермон возил…
Но мне так хотелось бы побывать в Италии!
Что ей сказать? Что небо Бовэ тоже не лишено своего очарования? Дениза была права: рагу оказалось превосходным. А теперь отведаем сыра… должно быть, не хуже горгонцолы.
Дениза продолжала грезить вслух. А когда человек грезит, он как бы наедине с самим собой. И нет поэтому нужды прерывать свою речь, ждать реплики собеседника.
— Вам-то повезло. Ах, как бы я хотела быть мальчиком! Вы ещё не были в Италии? Нет? Ну так поедете, я уверена, что поедете! Таких людей, как там, нигде на свете больше нет. А карнавал в Риме… это так изумительно, сколько я ни выспрашивала, сколько он ни объяснял, я все-таки не совсем поняла, что это такое… говоришь о нем, говоришь — и все равно всего не расскажешь! Может быть, похоже на наш праздник, когда в июле бывает процессия в честь Жанны Ашетт? Да какое там! То Бовэ, а то Рим! А как странно, есть такие слова, которые сами приходят, когда говоришь об Италии, или, может быть, это стихи, поэзия; господин де Пра писал об Италии стихи: «Ветвь виноградной лозы», «Кто сочетал лозу и серебристый вяз»! Как же там дальше было? — Вспоминая забытый стих, она опустила головку, потом вдруг вспомнила:
Где берег тот в благоуханье роз?
Там гладь тирренская, укрытая от бурь, Неаполь окружает!
Она помолчала с минуту, затем поспешно добавила:
— Он говорил, что там в горах пастухи ходят в чёрных бархатных плащах и остроконечных шляпах, вот смешно-то! Я часто о них вспоминаю, когда у нас под окнами играют на скрипке. Вы любите скрипку? Всю бы жизнь сидела и слушала, как играют на скрипке… Ах, я дурёха! Забыла вам десерт принести! Что бы вы хотели на сладкое?
Теодор успокоил гостеприимную хозяйку. Он сладкого не любит. А вот сыр просто прелесть. Пусть-ка на сладкое она поговорит с ним об Италии, она так славно говорит.
— Опять вы надо мной смеётесь! — воскликнула Дениза и тут же начала грезить вслух. В сущности, ничего нового или важного она не сказала. Видимо, сами слова имели над ней чудесную власть, пленяли се своей непривычной новизной. Ей хватало их, она не нуждалась ни в каком приукрашивании. Например, она произносила слово «море». Никогда она не видела моря, никто её туда не возил. Но когда она произносила слово «море», в четырех этих буквах таился для неё целый мир, возможно ничего общего не имеющий с реальным морем, которое видит каждый из нас: четыре эти буквы были тем морем, которое видела лишь она одна, Дениза. И эту таинственную метаморфозу претерпевали почти все слова, так как привычную их жизнь, их Бовэ, их бакалейную торговлю можно было описать с помощью всего нескольких слов, и все одних и тех же, но, как только малознакомое или не совсем ясное слово выводило её за эти пределы, сразу же начинались грёзы… Жерико вдруг почувствовал себя ужасно старым, полным горечи, увядшим, и он позавидовал свежести этой девчушки, завидовавшей ему.
— Какая у нас, у девушек, жизнь! Все заранее известно.
Ничего с нами не может случиться. Вечно ходи отсюда досюда, а дальше ни шагу. Все время будет одно и то же, до самой смерти.
Никогда мне не попасть в Италию, это уж наверняка. Или ещё куда-нибудь. Каждое утро подымайся в одно и то же время, возись по хозяйству, сиди в лавке… увидишь человека и заранее знаешь, что он скажет…
— Значит, вы верующая? — спросил он, и, хотя не желал её обидеть, в голосе его, помимо воли, прозвучала дерзкоскептическая нотка, как всегда, когда речь заходила о религии.
Дениза ничего не заметила: должно быть, мыслью была далеко отсюда — в пропахшем ладаном полутёмном соборе, где под сводами звучит орган.
— Не знаю почему… — пробормотала она. — Господин де Пра говорил, что собор святого Петра не удался, даже на церковь не похож. Хотели, чтобы он был большой-большой, и он слишком подавляет город, поэтому прекратили постройку, он так и остался недостроенным… А я считаю, что наша церковь красивая, очень красивая… не то это слово «красивая»… так про женщин говорят, про все… а она лучше чем красивая, она, не знаю как бы сказать… огромная, и никого она не подавляет, а просто подымается ввысь, и, когда придёшь туда, опустишься на колени на скамеечку и унесёшься мыслями далеко, далеко, — ничто тебе не помеха, там и ковры на стенах, там витражи… вы наших витражей не видели?.. столько оттенков, и всегда разные, в зависимости от часа дня, от освещения, краски так и пляшут и, когда светит солнце, опускаются на вас вместе с солнечной пылью, а кругом все чёрное, красное, синее, оранжевое… Сама не понимаю, почему о соборе святого Петра плохо говорят… там можно верить в святых, в деву Марию…
— Вы верите в бога? — спросил он, и на сей раз девушка, должно быть, уловила в его словах оттенок иронии. Она вскинула на него глаза, стараясь получше разглядеть собеседника в полумраке алькова. Конечно, далеко ему до господина де Пра, но и он тоже недурён, хотя и рыжий, зато глаза у него большие, ласковые. Она добавила:
— Где вы завтра будете, одному богу известно… вы-то увидите Италию, да и не только Италию… А для нас молитва — вот и все наше путешествие…
Все мужчины на один лад. Теодор сидит на постели возле сдвинутых в сторону тарелок, рубашка распахнута на его буйно поросшей рыжим волосом груди, — рубашка не особенно свежая после дороги, хорошо ещё, что она немножко успела отвисеться, пока Теодор спал. Он чувствует, что обязан успокоить, утешить, что ли. эту девушку, жалующуюся на свою судьбу. И кроме того, он уже забыл о ломоте в пояснице, все тело отдохнуло, его переполняет неизбывная энергия, он слегка вытягивает под простыней голые ноги и шевелит пальцами правой ноги.
— Нет, детка, это не так, — сказал он, — пусть даже вы никогда не попадёте в Италию, но в этой жизни есть нечто получше молитвы… Ведь не все же такие дураки, как ваш господин де Пра… девушка в один прекрасный день встречает мужчину, и вот тогда— то начинается их великое странствие, и вовсе оно не «Дево, радуйся»…
Дениза прервала его:
— Ну, поженятся, а дальше что? Все одно и го же, разве что мне повезёт и у меня будет свои дом…
Все книги, которые он листал в Нормандии у своего дяди-цареубийцы, все, что прочёл он летом на чердаке, пришло ему на память, и Теодору вдруг почудилось, что эта комнатушка, невинная девица, присевшая рядом с ним на краешек постели, — все это просто сценка минувшего века, когда волокитство считалось делом первостатейной важности, и он припомнил романы, где героями были совратители — юноши вроде него, которые, получив с годами подагру и плешь, впадали к старости в благочестие. Он вдруг всем телом почувствовал блаженное состояние, давно обуздываемую силу. Только ни в коем случае не торопиться. Все удовольствие именно в медлительности.
— Выдадут тебя замуж, детка, непременно выдадут… Этим всегда дело кончается. Послушай-ка… Тебе нравилось сидеть вот так с господином де Пра, слушать его рассказы, а? Нравилось.
Он, надо признаться, хорошо говорил. Но ведь он к тому же красив собой, молод?
— Да, иначе о нем не скажешь, — отозвалась Дениза.
— Если бы он был не такой красивый, он мог бы так же хорошо говорить… да что там, мог бы не так уж хорошо говорить, поверь мне! Когда он тебе говорил, ты слушала, но ведь и глядела на него тоже?